Иван поморщился: возгласы Левкия были не очень-то к месту, да и больно уж смахивали на подыгрыш, на шутовство. Впрочем, знающий Левкия не удивился бы этому: святой отец и на амвоне оставался шутом, — таков уж он был, этот чернец, и его шутовство, его забобоны были как бальзам для Ивановой души. Но всему есть мера, всему есть предел. Святой отец, однако, нередко забывал об этом, и Ивану приходилось напоминать ему... Иногда вот так — лёгким движением лица или хлёстким, как удар бича, взглядом, иногда — покруче. И тогда летело в святого отца первое, что попадало Ивану под руку. Бывало, после такого особенно крутого напоминания Левкий по нескольку дней отлёживался у себя в святительской, врачуясь примочками и припарками, но проку от этого не было никакого — Левкий оставался Левкием. Ему бы и сейчас помолчать, ведь больно уж странен был Иван, непонятен, и если играл, то играл необычайно тонко, и конечно же не ради одного лицедейства. А в таком случае самое разумное — тихонечко ждать конца представления и не лезть в подголоски, ежели он сам того не пожелает. Но уж очень проникновенен был Иван и говорил такое, что и вправду брало за душу, и вправду выжимало слезу, а чёрная душа Левкия была не чужда умильно-восторженных и сострадательно-хлипких порывов. Таков уж он был, этот чернец!
Сейчас, воздев кверху руки и вперив взгляд в потолок, олицетворявший для него поднебесье, выспренний, святошно-торжественный и, казалось, до последней кровинки захваченный этим порывом, он, тем не менее следил за Иваном и заметил, как передёрнулось его лицо. Что это значило — ему не нужно было объяснять, и как вести себя дальше — тоже! Он уяснил себе это в тот миг, как только на лице Ивана дрогнула первая жилка, и воздал про себя хвалу Господу, что этим всё и обошлось.
— Слепота моя повела меня, — скорбно, повинно повторил Иван, опасаясь, что святошеский причет Левкия отвлёк Челяднина. — Но да будет положен тому предел! — Решительность, прозвучавшая в его голосе, воспринималась почти зримо — не только как слова, но и как определённые жесты, движения, и не хотелось верить, что он даже не пошевельнулся, даже не двинул рукой, продолжая спокойно, с хмельной отяжелённостью лежать на подушках. — Жажду я: пусть свершится моё прозрение через покаяние моё! Ты пришёл просить о милости к Бельскому, но я сам хочу просить его милости. Пусть войдёт ко мне, и я стану пред ним на колени и покаюсь, и пусть отверзнутся глаза разума моего. Слишком долго я был слеп!
— Государь! Нету таких слов... Мой косный язык не изыщет их, чтоб поведать тебе, что сейчас в моей душе! Но, государь... — Челяднин смятенно и умоляюще приложил руки к груди.
— Молчи, боярин, молчи! — остановил его Иван. — Знаю, что ты хочешь изречь. Но сейчас я — не государь. Я человек... Просто человек. Но и как государь я не страшусь умалить своей чести: покаяние не умаляет, но возвышает всякого! Я с радостным сердцем зову: пусть войдёт!
— Тогда вели кликать его из трапезной, — сдался Челяднин, — бо за дверью он не стоит. Я явился к тебе сам-друг.
— Так покличем, — с прозвуками разочарованности и досады сказал Иван и повелел Ваське Грязному отправиться в трапезную и призвать Бельского. — А случится кому иному быть с ним иль иным, и тех кличь, дабы не взмнилось Бельскому, что не с добром призываем его, — дополнил он свой наказ с какой-то уж больно тонкой и не к настроению здравой предусмотрительностью.
Васька обернулся сноровно. Не успел Челяднин, смущённый, растроганный, сбитый с толку Ивановым поведением, хоть чуть собраться с мыслями, как Васькина карая рожа, ставшая свирепой от усердия, уже выпнулась из-за приоткрытой двери:
— Государь, привёл!
— Войди! — сурово зазвал его Иван. — Что, как тать, в позадверье кроешься.
Васька вошёл, дрыгнул головой, указывая куда-то за дверь:
— Привёл, государь, как велел.
— Я велел призвать!
— Призвал, — виновато поправился Васька. — А с ним, государь, окромя боярина Мстиславского, никого боле не было. Так я, как ты велел, и Мстиславского привёл... Призвал, государь! Велишь впустить обоих?
— Пусть войдут, я призываю их!
Васька шире распахнул дверь и не больно учтиво поклонился, а скорей просто сгорбился, приглашая Бельского и Мстиславского войти.
Бельский перекрестился и на негнущихся ногах, приволакивая их, как старец, первым вошёл в опочивальню и сразу, будто утратив последние силы, прямо у порога бухнулся на колени.
— Государь! — в полумраке он не сразу увидел Ивана, а когда увидел (тот приподнялся на ложе, будто как раз для того, чтоб показаться ему), так на коленях и пополз к нему, истово прижимая руки к груди, словно старался посильней придавить себя к полу и стать ещё ниже, ничтожней. — Внемли слову моему! Винен я пред тобой, винен и готов принять любой приговор! Повели казнить, в чернцы повели, и я возблагодарю Бога за любой твой приговор... За любой! Токмо дай услышать его!