– Да, говорят, – примолвил я. – Но подумай, Главкон, если Омир действительно способен был учить людей и делать их лучшими, поколику мог водиться не подражательностью, а знанием; то не приобрел ли бы он много друзей и не был ли бы почитаем и любим ими? Вот Протагор Абдеритянин, Продик косский и весьма многие другие могут частными уроками внушить своим ученикам, что если они не вверят им воспитание себя, то не будут в состоянии управлять ни своим домом[536]
, ни городом, и за эту мудрость пользуются столь сильною любовью, что друзья едва не носят их на своих головах[537]. Так чтобы Омира, как скоро он в состоянии был увлекать людей к добродетели, или Исиода, когда они ходили и пели отрывки своих стихотворений, современники не уважили более, чем золото, и не заставили их жить в своих домах, a если бы не убедили к этому, чтобы сами не ходили вслед за ними, пока не получили бы достаточного воспитания!– Ты говоришь, Сократ, кажется, совершенную правду.
– Итак, положим ли, что все поэты, начиная с Омира, суть подражатели образов добродетели и других, которые описываются в их стихотворениях, а истины они не касаются, подобно тому, как мы сейчас говорили о живописце, который, сам не зная сапожнического мастерства, рисует сапожника, и рисунок его невеждам, видящим только краски да образы, кажется действительным сапожником?
– Конечно.
– Так-то, думаю, и поэт, словами да выражениями отдельных искусств, наводит, скажем, какие-то тени на предметы и, не зная их, сам умеет только подражать, так что другим таким же людям, смотрящим на вещи со стороны слов, это нравится, – и сапожничества ли касаются его метр, рифм и гармония, или военачальства, или чего другого, им представляется, что он говорит хорошо. Вот сколь великое по природе в том самом заключается очарование! Но обнаженные-то от цветов музыки, творения поэтов, – творения, что называется, сами по себе, думаю, известно тебе, какими кажутся. Вероятно, всматривался.
– Конечно, – сказал он.
– Не похожи ли они, – примолвил я, – на лица, цветущие молодостью, но некрасивые[538]
, какими приходится видеть их, когда цвет опадает?– Без сомнения, – сказал он.
– Соображай-ка теперь следующее: составляющий образ по подражанию, говорим, нисколько не знает сущего, а знает только являемое. Не так ли?
– Да.
– Не оставим же сказанного на половине, но всмотримся в дело достаточно.
– Говори, – сказал он.
– Скажем ли, что живописец нарисует узду и удила?
– Да.
– А сделает-то эти вещи шорник и кузнец?
– Конечно.
– Так знает ли живописец, каковы должны быть узда и удила? Или не знают и сделавшие их – кузнец и шорник, а только умеющий пользоваться ими – один всадник?
– Весьма справедливо.
– Не так же ли, скажем, бывает и все?
– Как?
– Относительно каждой вещи не берутся ли в расчет три искусства: пользовательное, делательное и подражательное?
– Да.
– Поэтому сила, красота и правильность каждой утвари, каждого животного и каждого действия не для иного чего бывает, как для употребления. Не для этой ли цели делается или рождается все?
– Так.
– Стало быть, пользующемуся каждою вещью крайне необходимо быть самым опытным и доносить делателю, что делает он хорошо или худо относительно к употреблению того, чем пользуется. Например, флейтист доносит делателю флейт о флейтах, что способствует игре на флейте, и показывает, какими надобно делать их.
– Как же не показывать?
– И один – знающий – будет доносить о хороших и худых флейтах, а другой – верящий – станет делать их?
– Да.
– Стало быть, относительно одной и той же утвари, делатель, обращающийся с знатоком и принужденный слушать его, будет иметь правую веру, что именно в этом состоит хорошее и худое свойство вещи, а пользующийся будет иметь знание.
– Конечно.
– Подражатель же из употребления почерпнет знание ли о том, что пишет, – прекрасно, то есть это и правильно, или нет, – или правильное мнение, получаемое чрез необходимое обращение с тем, кто знает, и чрез выслушивание его приказаний, как надобно писать?
– Ни того ни другого.
– Следовательно, подражатель, относительно хорошего и худого свойства вещи, не будет ни знать, ни правильно думать о том, чему подражает.
– Походит, что нет.
– Любезен же в своем деле подражатель – по мудрости относительно к тому, что он делает.
– Не очень.
– Ведь он будет подражать-то, конечно, имея в виду не знание каждой вещи, почему она дурна или полезна; его подражание направится, как видно, к тому, что кажется прекрасным невежественной толпе.
– К чему же другому?
– Итак, в этом, как теперь открывается, мы согласились достаточно, то есть что, во-первых, подражатель не знает ничего, как должно, чему подражает, и подражание есть какая-то забава, а не серьезное упражнение; во-вторых, все, занимающиеся трагическою поэзией и пишущие ямбами и героическими стихами, суть, сколько можно более, подражатели.
– Конечно.
– Ради Зевса, – сказал я, – это-то подражание – не на третьем ли месте от истины? Не так ли?
– Да.
– К чему же такому, заключающемуся в человеке, имеет оно силу, какую имеет?[539]
– О чем это говоришь ты?