“Повеситься или отравиться. Или застрелиться. Выпить кислоты. Выброситься из поезда-экспресса и обязательно – на бетонный столб, чтобы раскроить себе череп вдребезги. Уморить свою плоть голодом. Утонуть. Вскрыть вену или, лучше, артерию. А можно… Если знать… – Павел мелкими глотками цедил пиво и молчал. – Он в шоке. Я вижу, как бегают его глазные яблоки, как убегают, прячась в уголках в глазной прорези, как сжимается зрачок под полуопущенными отяжелевшими веками. И мне очевидно, он не желает встречаться с моим взглядом: спокойным, безмятежным, насмешливым. Его взгляд другой. Он и сам стал теперь другим. Теперь он – ниггер Юга США до рождества А. Линкольна, и вечный абориген апартеида, еврей Варшавского гетто, прокаженный Полинезийских островов, сифилитик революционных лет. Он ощущает свою испорченную кровь, как те – цвет своей кожи, свои болезни и червоточины в душе. О, я вижу, как он старается вести себя по-обычному. Он хочет казаться легкомысленным. Безалаберным, бесшабашным, беспечным, ироничным, хладнокровным, равнодушным, флегматичным, презрительным, веселым, меланхоличным, сильным, здоровым, гордым, смелым, надменным, спокойным, скромным, богатым, сытым, непроницаемым, удовлетворенным, сонным. Он старается казаться тем, кто знает, смерть – всего лишь неизбежность. Он старается быть посторонним ко всему на свете. Ему хочется быть бесстрастным, быть пофигистом, конформистом, эгоистом, циником, анархистом”.
– Она на себя наговаривает. Чтобы отомстить или для того, чтобы придать ощущениям остроту. Или – чтобы её пожалели. Да мало ли зачем, – сказал Павел.
– Ты, наверное, прав. За нас, – предложил Анатолий, вяло приподняв кружку.
– Не хочу огорчать тебя отказом, – уныло повторил набившую оскомину репризу Павел и добавил негромко, подразумевая того, умозрительного, не существующего, – ему ни чем не поможешь.
И предложил:
– Пойдем-ка, выпьем по-настоящему.
Они бродили по улицам. Казалось, бесцельно. Но вот – нашли! Убогая забегаловка. В неё пускали и кошек и собак.
– Семьдесят второй есть? Да? Нет? Да?
– Да!
Бутылка портвейна на хромом столе. Бутылка – символ! Символ чего? Не важно.
Они разговаривали, с охотой вспоминая то время, когда были веселыми и печальными, сильными, ловкими, смелыми, безрассудными, глупыми, влюбленными, легковозбудимыми, похотливыми, порывистыми, страстными, голодными, кровожадными, алчными, болтливыми, хвастливыми, нескромными, неисправимыми, уверенными, очаровательными, обаятельными, благородными, отчаянными, лихими, честными, сентиментальными, остроумными, общительными, добрыми, беспокойными, безмятежными, щедрыми, нежными, ласковыми, впечатлительными, искренними, бескорыстными, доверчивыми, непредвзятыми, непостоянными и одурманенными молодостью …то время, когда слыли мечтателями. Вспоминали серый город, высушенный суховеем, и переполненные трамваи, и жидкое пиво в потертых киосках, и пережаренную мойву, и бурелые помидоры в ящиках-развалюхах на углах. Вспоминали время, когда они были… Да кем только они не были: нигилистами и максималистами, интернационалистами и первооткрывателями, хулиганами и героями, девственниками и атеистами, эпикурейцами и гедонистами, дилетантами, спортсменами, отличниками, шалопаями, стилягами и настоящими пижонами.
Они быстро пьянели.
– Прозит, – сказал Анатолий.
– Я ничем не могу тебе помочь, – сказал Павел, улучив момент и прервав паузу. Конечно, момент не удачный. А разве он может быть иным? Для того чтобы сообщить вот эту безрадостную истину – выплеснуть в лицо другу, как остатки прокисшего вина.
– А, ладно, – как бы между прочим откликнулся друг.
Павел опаздывал и гнал – гнал, обгоняя. Он входил в повороты на восьмидесяти, а выходя – прибавлял.
“Вот только этот проклятый туман!” – думалось ему.
Туман рваными неровными сгустками то падал прямо на ветровое стекло, то огромным, расползающимся кольцом поднимался вверх, чтобы чуть выше крон деревьев мгновенно растаять без следа. Он что ли вывел его из себя? Или он просто перепутал педаль тормоза и педаль газа?
Педаль тормоза будто провалилась. О, Боже, и не дотянуться до нее! Он вдруг ощутил себя ребенком – он сидит на стуле, болтает ножками и не достает до пола, и весь большой мир враждебен к нему, и хочется закричать: “Мама, мама-а”.
“Нива” вылетела из-за поворота, как безумная, и по широкой параболе стала выворачивать.
Туман то рассеивался, будто кто-то расталкивал его плечами, то становился гуще, будто кто-то подливал в него сметану.
“Тормоз? В порядке! Просто слишком быстро. Ничего, как-нибудь выверну! Классный гонщик всегда обгоняет на поворотах. Так учили Мирового Парня2
”.Как-то случайно, без повода, не связывая эту ассоциацию ни с чем определенным, отталкиваясь в мыслях своих от воздуха, от пустоты, от тумана, он вспомнил старый фильм и переключил на третью. Двигатель капризно взревел, не желая мириться с потерей скорости. И Павел вдруг ясно увидел, шоссе впереди – пустое. Никого там нет.
“Ну и хорошо. Выверну. Легко”.