В этом стихотворении, представляющем собой не только «фейерверк каламбурных двусмысленностей» (как пишет Вацуро), но и своеобразную вариацию на тему возрождения томящегося в глуши поэта к прежней творческой жизни, блестяще воплощенную в послании к Анне Петровне Керн, «хвостовское судно» («пифический треножник» Вяземского) прямо не названо, но явно подразумевается: «“парит орлом” – одический поэт; “сидеть орлом” – удел обуреваемого поносом»; «“<п>оносная праздность” – одновременно и “позорная”» [Вацуро 2004: 754]. Только теперь воскрешающей поэта силой оказывается не возрожденная любовь, но очистительная комическая стихия.
Наконец, тема судна в переписке Пушкина с Вяземским прямо связывается с именем Байрона. В том же письме к другу, в котором Пушкин говорит о своем согласии со скоттовской оценкой «Дон Жуана», поэт высказывает свое отношение к поступку Мура, уничтожившего записки Байрона:
Зачем жалеешь ты о потере записок Байрона? черт с ними! слава богу, что потеряны. ‹…› Мы знаем Байрона довольно.
В этом письме, как мы полагаем, антитеза «Байрон – Хвостов» выведена в подтекст: байроновскому трону, кораблю и гробу противопоставлено обывательское ночное судно – постоянный атрибут неудержимого антипоэта в пародической мифологии Пушкина и Вяземского[371]
.Пришло, пришло время перейти к выводам. Восходящая к традиции комических панегириков, прочно связанной в русской литературе с образом бездарного графа, пушкинская ода Хвостову уводит читателя далеко за пределы этого жанра. Как показал Тынянов, осмеянию в ней подвергается не тщеславный старый бумагомаратель, ждущий от молодежи похвал, а молодые поэты, мечтающие восстановить архаический жанр. В то же время хвостовская ода связана в сознании Пушкина не столько со спором с «воскресителями» классической оды, сколько с полемикой о Байроне, вдохновении и восторге, восторге и юморе, критериях поэтического творчества и миссии самого Пушкина, развернувшейся в русских журналах после смерти английского барда. Многообразное творчество неугомонного плавателя по океану поэзии Хвостова было выбрано Пушкиным в качестве идеальной модели для выражения собственной позиции ad absurdum: если к поэзии применять «неизменные» критерии (термин У. Боулса, осмеянный Байроном), дистиллированные теоретиками как классицистического, так и романтического толков (от Буало до Бестужева и Кюхельбекера), то «дерьмовая», по сути, поэзия всеотзывчивого и всеохватного Хвостова должна быть по праву признана совершенной, превосходящей поэзию как Байрона, так и самого Пушкина[372]
.Центральное место в «хвостовской» оде Пушкина занимает двойственный образ судна, плывущего по морю. В отличие от Вяземского, разработавшего в этот же период собственную «пиитику судна», Пушкина интересуют не причудливая связь между высокой поэзией и бытовой стороной жизни, романтизмом и просвещением (цивилизацией), но проблема собственного пути в «неверной» стихии. Эту проблему он поэтически формулирует еще в первой главе «Евгения Онегина»: