Воцарению в Кадиксе жутковатого самозванца Чумы, которому прежние хозяева города, спасая свои шкуры, безропотно уступили власть (а частично и пошли к нему в услужение, поскольку, как заявляет кадикский судья, «закону служат не ради того, что он гласит, а потому что он закон», и «если преступление становится законом, оно перестает быть преступлением» – I, 251), сопутствует учреждение «нового порядка», в точности напоминающего бездушно-бюрократическую государственную машину фашистского образца. Первые же распоряжения, отданные от имени Чумы его расторопной исполнительной секретаршей-смертью, которая разгуливает с записной книжкой, где значатся все жители и откуда она время от времени вычеркивает карандашиком очередную жертву, обрекают обитателей Кадикса на положение, еще недавно бывшее уделом народов, покоренных гитлеровцами. Отныне на дверях зачумленных домов должны быть намалеваны черная звезда и надпись «все люди братья» в знак всеобщего равенства перед смертью; вводятся продовольственные карточки, причем они полагаются только «благонадежным»; устанавливается «комендантский час», и пропуска выдаются лишь «в редчайших случаях и всегда по произволу»; строго запрещено скрывать заболевших от властей и вменено в обязанность доносить на друзей и близких, доносчик же за свои «гражданские заслуги» поощряется удвоенным пайком; наконец, чтобы зараза не передавалась во время разговоров, всем приказано заткнуть себе рот кляпом, смоченным в уксусе. В своей речи перед толпой, произнесенной при вступлении на престол (точнее сказать – в должность), Чума выгладит упоенным собственной деловитой трезвостью философом и певцом казенщины, казармы, жизни и смерти по приказу свыше. «Я царствую, это факт, а значит – право. Право, не подлежащее обсуждению: вам остается приспособиться. Впрочем, не заблуждайтесь, я царствую на свой лад, и было бы правильнее выразиться: функционирую… Известно, вам подавай патетику. Так нет же! У меня нет скипетра, я принял облик унтер-офицера… У вашего царя грязные ногти и строгий мундир. Он не восседает на троне, он заседает. Его дворец – казарма, его охотничий домик – зал суда. Осадное положение провозглашено. Вот почему, заметьте, когда прихожу я, патетика уходит. Она запрещена вместе со всеми своими довесками вроде смехотворных опасений за счастье, глупых лиц влюбленных, эгоистического созерцания природы и преступной иронии. Взамен всему этому я приношу организацию. Да, вы прежде умирали скверно. Смерть там, смерть здесь, одна в постели, другая на арене – что за вольности. К счастью, весь этот беспорядок будет обуздан. Один-единственный вид смерти для всех и в порядке очередности по списку. На каждого заводится карточка, и вы не будете умирать по собственной прихоти. Судьба отныне образумилась и засела в канцелярию… Построиться в ряды, чтобы умирать как положено, – вот что самое важное! Этим вы заслужите мое благоволение. Но берегитесь неразумных идей, душевной ярости, как у вас говорят, легких лихорадочных возбуждений, выливающихся в большие мятежи. Я уничтожаю это самодовольство и заменяю его логикой. Меня ужасают различия и неразумие. С сегодняшнего дня вы станете благоразумными» (I, 228–229). Вершина такого благоразумия, о которой вожделенно мечтает бюрократ истребления, – самоотверженная готовность подданных радостно загонять самих себя в лагеря, казнить себя собственными руками. «Казнимый сотрудничает в исполнении казни – вот цель и залог прочности всякого доброго правительства» (I, 241).
Достичь такой «благодати» нелегко. Но тут есть испытанный способ – постепенно запутать человека в сетях столь разветвленной бумажно-чиновничьей волокиты, сделать его столь зависимым от властей в каждом шаге, чтобы он мало-помалу привык себя осознавать хоть кем-то лишь тогда, когда он от себя полностью отчужден, без остатка отождествил себя с предназначенной ему официальным устройством ролью и когда всякое отклонение, все, что сверх того, не учтено и не предписано, кажется даже ему самому кощунственным проступком. Старый окрик «всяк сверчок знай свой шесток» исполняется тогда с добровольным рвением, будто это священная заповедь. Выработке подобного самосознания у жителей Кадикса и подчинена деятельность заведенной с приходом Чумы и сразу же стремительно разросшейся администрации, которая возглавлена городским пьянчужкой и циником по имени Нада («ничто»): философствующий мизантроп, как и в «Письмах к немецкому другу», выступает пособником чумного человеконенавистничества.