Обычно в подобных случаях прочно воцаряется душевная сумятица и повальная обывательщина. Во Франции тогда хватало и того и другого. И все же, пока сохранялся мощный запас гражданственности, вынесенный из героических дней Сопротивления, пока одержанная победа подкрепляла убежденность в том, что необходимая перестройка всей жизни сверху донизу возможна, до тех пор возрождение худших привычек былого уклада встречалось в штыки, а зачастую и усугубляло жажду перемен. После Первой мировой войны среди парижской левой интеллигенции тон задавали анархисты от культуры из «потерянного поколения», после Второй мировой войны – мыслители «завербованные», выдвигавшие перед культурой цели социально-преобразовательные, причем отнюдь не сводившиеся к просветительству. И хотя ни у кого не было сомнений в том, что до решающих схваток и коренной ломки существующего миропорядка во Франции весьма и весьма далеко, тем не менее левый интеллигент болел революцией, бредил ею, растравлял себя разговорами о ней, без конца обсуждал, как ему себя вести, если она случится.
Страсти разгорались тем сильнее, что пропагандистские магниты «холодной войны» приковали внимание многих на Западе к тем явлениям, которые позже, в 1956 году, были решительно осуждены как противоречащие социалистической законности. В принципе историко-революционное знание располагает аналитическими инструментами, чтобы установить подлинные причины (а значит – способствовать преодолению) происходящего там и тогда, где и когда мертвое прошлое норовит цепко ухватить живых, довлея иной раз над умами и поступками даже его ниспровергателей. Но в те годы ничто еще даже не предвещало такого осмысления, и зарубежный интеллигент восполнял – и заменял – его как мог, опираясь на привычный ему моралистический гуманизм.
Понятно, что споры о революции внутри французской «некоммунистической левой», где властителями дум были в ту пору Сартр, Мерло-Понти, Камю, Мунье и другие так или иначе близкие им идеологи, сразу же приобрели особый поворот и сосредоточились на существе революционной нравственности. В философских трудах и публицистических статьях, на театральных подмостках и на страницах вымышленных повествований неизменно возникала схватка двух друзей-соперников, посвятивших себя борьбе, равно отвергавших старое, но резко расходившихся в том, как именно его свергать, как и что воздвигать ему взамен. Один из спорящих был прежде всего моралистом, другой – прежде всего политиком. Моралист ставил политику каждое лыко в строку, ругал его делягой, приспособленцем, ловкачом, взывал к совести, кичился тем, что у него-то самого она без пятнышка. Политик, в свою очередь, бросал моралисту упрек в том, что тот белоручка, чистоплюй, занятый спасением собственной души вместо спасения всех страждущих, что избежать грязи немудрено, если пребываешь в высях словесных проповедей и заклинаний, а уж коли берешься за дело, то лишь такое, где рук не замараешь. Моралист доказывал, что он позарез нужен обществу, в том числе и пореволюционному, дабы ежечасно, даже когда людям его толка не хотят внять, даже когда им приходится туго, упрямо напоминать о достоинстве, милосердии, чести, иначе оно ослепнет и подпадет под власть столь же слепых поводырей-рвачей. Политик в ответ убеждал, что с безнадежно гнилыми устоями, когда их надо не чинить, а расшатывать и ломать, рискуя затронуть и накрепко приросшие к ним судьбы, нечего слишком церемониться, здесь необходимо не предаваться прекраснодушным мечтам, а быть суровым, трезвым, решительным. Моралист предрекал конечный крах самому благому замыслу, коль скоро ради его осуществления, пусть на время, поступаются честью и благородством; политик предсказывал, что, когда замыслам навязывают такую чрезмерную разборчивость, а враг тем временем плюет на все и прибегает к любой подлости, они вообще никогда не осуществляются. Оба спорящих рано или поздно сходились на том, что совместить преимущества обеих позиций, одновременно избавившись от уязвимости каждой из них, – задача насущная, но, увы, гораздо чаще решаемая в книжках, чем в жизни. И потому всякий раз в конце концов, при всех оговорках, предпочтение оказывалось одной из сторон.