Перемешались все сказки, и хорошие, и плохие. Я вернулась за Даниилом, как девочка из «Хамельнского дудочника», но в этой сказке мне все удалось лучше, чем ей, потому что Лоттен пообещала: они нас заберут отсюда, где кричали «Крысы!», в прекрасные края за горами. Думаю, Сесили была права, когда сказала, что кое-что невозможно изменить, как бы ни пытался фантазировать… но только
И я была права, как обычно со мной бывает: ученые наконец нагнали меня и объявили, что слух покидает человека последним.
И вот, два поколения спустя, я снова сижу у постели Даниила и, держа его за руку, заново рассказываю историю Лили и Беньямина, сказку со счастливым концом, которую мы сделали своей, – и желаю, чтобы мои слова держали его на Земле, в жизни, которую мы вместе построили…
– Впервые за много дней, – шепчу я, – Йозеф сумел одолеть апатию и вышел наружу. Он стоял и дышал осенним воздухом, чуть тронутым морозцем. Гудрун права: сад запущен. На Матильдином огороде в вечной битве Человека с Природой побеждали щавель и крапива. Даже кусты, на которых приходящая еженедельно прачка развесила сушить белье, вытянулись, и макушки у них, похоже, засохли. Йозеф отщипнул последнее оставшееся соцветие, вдохнул аромат. «Вот розмарин, – пробормотал он, – это для воспоминания». Запах пробудил у Йозефа тревожное чувство чего-то преждевременно забытого, но, чем бы ни было оно, все ускользало от него. Он побрел дальше по тропинке…
Я умолкаю: дверь в комнату осторожно открывается, и я знаю, что это Сара, наша молоденькая внучка, принесла мне кофе. Она прекрасное дитя, хрупкое, почти эльф. Она входит, и Даниил открывает глаза. Вечерний свет занимается у нее в волосах, обращая их в золото.
– Криста? – Голос у него слегка встревоженный. Он смущен, наша старая история все еще баюкает его. И немудрено: хоть Сара и названа в честь его младшей сестры, погибшей в лагере, Даниил клянется, что она выглядит в точности как я в ее годы.
Я сжимаю его руку.
– Я здесь.
– Не бросай меня, – просит он.
– Теперь-то с чего вдруг?
Он выдавливает слабую улыбку.
– Тут очень темно. – Веки у него опускаются. – Давай дальше сказку. Расскажи, как Лили и Беньямин находят себе домик. Большая яблоня… наш огород, твои книги, моя музыка, долгие солнечные вечера у реки…
– Ты еще рассказываешь дедушке сказки? – Сара заправляет длинные волосы за уши и ставит горячий кофе поближе ко мне.
– Не сказки, – поправляю ее я, – а
– Но она всегда одна и та же, снова и снова – разве не скучно? Так давно это было, ты ее рассказала уже тысячу раз, наверное. Она вообще меняется?
Я мягко отпускаю руку Даниила и беру чашку. Молча потягиваю горький отвар и чувствую, как он бежит по венам, дает мне свежие силы. Я гляжу на Сару и вижу, что лицо у нее стало тревожное. Она прикусывает губу, а глаза у нее подозрительно блестят. От меня она унаследовала только красу, а нежное сердце у нее – от Даниила.
– Я не хотела… – бормочет она. – Прости, бабушка. Я знаю, какой это ужас – бежать из лагеря и от всех этих убийств. Я совсем не хотела…
– Иди сюда. – Я встаю – самую малость шатко – и прижимаю ее к себе. – Я знаю. Я знаю. – Я никогда не была такой высокой, как она. Приходится тянуться, чтобы погладить ее по щеке. Еще одна мука: это поколение тоже вынуждено страдать от наших воспоминаний. Почти невозможно нащупать равновесие, чтобы не обременять их мерзкими подробностями, но приглядеть, чтоб правду не забыли. – Дело-то вот в чем: история того, что было в лагере, не меняется никогда. Как ей меняться? Эта память у нас в костях и крови.