– А почему она не сбежала из того угольного погреба?
– Императоры не топят углем. Они жгут банкноты.
– А что потом с ней случилось? – Я прыгаю с одной ножки на другую, мне интересно, чем все кончится. – Никто не пришел ее спасти?
– Нет, – обрывает меня Грет и хватает мешок с прищепками. – На сей раз гадкую девчонку пришлось не на шутку проучить за вранье. Она, может, до сих пор там и сидит, если только ее не съели заживо голодные крысы. Брысь с дороги, у меня дела.
– Но… ты раньше говорила, что человечек по имени Румпельштильцхен напрял из соломы золота, и я… и она стала Королевой. – Я изо всех сил сосу палец. На слезы нет времени.
– Сказки, – говорит Грет, – шустрые ходоки, пришли – и уж нет их. – Она выплескивает ведро мутной воды на камни, и я отпрыгиваю: мыльные пузыри с ультрамариновым отливом – из-за
– Когда я буду выдумывать сказки, я их запишу, и они никуда не исчезнут и не изменятся.
Грет жмет плечами.
– Они же тогда будут ненастоящие сказки, а?
Там, куда мы каждый день ходим, тюки соломы – громаднее Эрики и очень тяжелые. Прялки нету, и Эрика скручивает солому в длинные веревки, а потом плетет из нее обувь. Руки у нее все в мелких уколах и царапинах. Иногда они кровят. Пальцы у нее опухают и болят, но она все равно должна скручивать и плести дальше, еще, еще, как та девочка из сказки, которая не могла перестать плясать. Другие тут делают из соломы мешки и шляпы от солнца.
По утрам я пытаюсь прятаться, но Эрика всегда знает, где меня искать. Мне сюда ходить не нравится. Тут холодно и очень пыльный воздух. Солома невкусная, ее не проглотишь, сколько ни жуй. Как вообще коровы ее едят? Делать совершенно нечего – только сидеть под скамейкой и рассказывать Лотти сказки про солому: «Румпельштильцхен», «Три поросенка» и ту, которая про соломенного бычка со смоляным бочком. Я их рассказываю сотней всяких способов, но у них всех счастливый конец. Те, которые поужаснее, я держу в голове – потом Даниилу расскажу. Иногда я пробираюсь в соседнюю комнату и смотрю, как из тростника делают тюфяки. Они сырые и воняют речным берегом, напоминают мне «Ветер в ивах». Папа начал мне ее читать на Рождество, перед тем как мы сюда приехали, но потом стал очень занят и не дочитал, а Грет сказала, что у нее от маленьких буковок голова болит.
Когда делается совсем холодно, многие люди исчезают. Иногда падают прямо в снег, как маленькая торговка спичками. Другие тают. Или остаются там, где им велят, и за ночь превращаются в статуи Снежной Королевы. Эрика делает мне жакет – из старого передника, зашнурованного спереди.
– Уродский какой.
– Надевай. На один слой одежды больше, хорошо.
– У дяди Храбена в шкафу – все мои хорошие жакеты и пальто.
– Держись от него подальше. Помнишь, что я тебе говорила?
Скоро становится так холодно, что нос у Лены делается ярко-красный и с него свисает капля. По ночам она разрешает мне прижиматься к ее спине, и это мило, но вот только она кричит во сне. От снега ей грустно.
– Еще один год заканчивается, – говорит она. – Еще один год украли.
Анналис больше не прядет солому. Она теперь ходит в город – убираться в домах. Иногда приносит с собой корки, колбасные обрезки или всякие сорочьи мелочи: она их прячет в специальный потайной карман, нашитый изнутри на юбку. Эрика говорит, это безумие и не стоит так рисковать, но Анналис не перестает.
– Они всё у меня забрали. Всё. Взять что-нибудь у них – пусть маленькое, неважное – только и оправдывает жизнь, хоть как-то. – Анналис ворует яблочные шкурки и одиночные сережки, гнутые ложки, дольки чеснока и зубочистки, наклейки на банки, ключи от неведомых дверей и потерянных шкатулок, пробки от флаконов с духами, шпильки, жженые спички.
Однажды она возвращается с горстью фасолин. Они сухие и очень жесткие, сморщенные, как пальцы, которые слишком долго продержали в ванне.
– Вот тебе, Криста, подарочек. Почти Рождество уже. – Она выдает мне четыре штуки, отсчитывая их, будто это золотые монеты. – Кто знает, может, окажутся волшебными.
– Их съесть можно. – Даниил протягивает руку. Я зажимаю фасолины в кулаке:
– А что, если они и впрямь волшебные?
– Глупости.