Я прошу ее объяснить, и она объясняет, но сразу следом опять ведет меня по своему городу к Шток-им-Айзен-плац, описывает мне «Дерево гвоздей» и бронзовую скульптуру слесарей с их проворными пальцами: она клянется, что у некоторых – по шесть. И дальше – к зданию Сецессиона с куполом из трех тысяч покрытых золотом листочков и семисот ягод; к Грабену и чумной ведьме; через канал – кататься на «Большом колесе». Я слушаю вполуха: я не знала, что возмездия заслужило куда больше людей, чем местные надзиратели.
Кажется, будто много-много времени спустя Ханна рассказывает мне, что ее дедушка был врачом. От этого я вдруг сажусь.
– У меня папа был врач.
– А, тогда ты знаешь, что врачи – очень особенные люди. Но конечно, когда я была крошкой, знаменитый герр доктор Бройер был просто моим дедушкой, который брал нас на прогулки и покупал запрещенные сладости и мороженое.
Ее голос вздымается и опадает. Ни сплю, ни проснулась – я иду за ней по венским рынкам и булочным, возвращаюсь в старый дом Бройеров на Брандштадте, и мы копаемся в домашней одежде на чердаке и подслушиваем, как старая экономка ругается с конюхом.
В ту же минуту, когда я засыпаю, мне снится, как злодеи тащат за собой девочку. Сначала они заставили ее выпить вино: стакан красного, стакан белого и стакан черного.
Меня будит шум. Он грызет и царапает стены. На сей раз точно крыса, но мне плевать – покуда тонкий столп лунного свечения цвета горохового супа не ложится на пол. Кто-то проделал крохотную дырочку между кирпичей.
– Ханна, смотри.
– Криста. Криста.
Я слышу шепот – еще до того, как она успевает ответить. Свет погас. Кто-то загородил дырку.
– Даниил? Уходи. Тебе здесь нельзя.
– Мне надо было проверить, что ты…
– Уходи.
– Куда я пойду, если ты не со мной?
На это я не отвечаю. Да и ушел Даниил. Утащили его. Он больше не говорит ни слова. Лунный свет вновь сует палец в проделанную им щель.
– Это тот мальчик, которого я с тобой видела? – спрашивает Ханна. – Это, может, твой
– Что это значит?
– Тот, кому ты суждена. Твой будущий муж.
– Не нужен мне никакой дурацкий муж.
– Дедушка говорил, что даже великий Платон наставлял: любой человек – лишь половина целого. Мы всю жизнь ищем то, что сделает нас целыми. Мы это зовем
Я пожимаю плечами во тьме. Нечего тут сказать. Еще одна Ханнина дурацкая история. А через минуту она же рассказывает мне про каникулы у дедушки с бабушкой:
– Они всегда ездили на каникулы в Гмунден. Это городок, окруженный горами, – Траунштайн, Эрлакогель, Вильдер-Когель и Хёлленгебирге, –
Я снова в кухне. Тесак Грет падает, во все стороны летят осколки костей. Она оглядывает меня и медлит – наказывать ли меня концом сказки.
– Что? – Голос у меня – не голос, а хрип. Мне уже хватит и того, что услышала, но я хочу знать, что дальше.
– А потом они… хм… когда все зло содеяли…
– Какое зло?
– Такое, что я тебе и сказать не могу. Такое, что я тебе и сказать не могу. Такое…
Время я меряю лишь тем, как проходит свет сквозь щель Даниила в стене. Наконец настает утро. Минует день. Еще одна ночь. Ханна слишком увлечена вспоминанием, и потому ей не спится. Когда на третий день утром за ней приходят, она быстрым шепотом рассказывает мне, как быть дальше, а затем идет навстречу тем, кто за ней пришел, продолжая вить свою историю, как Клото – это такая старая греческая дама из тех, как мне Сесили рассказывала, которые отмеряют наши жизни – покороче, подлиннее, получше, посквернее, в зависимости от своего настроения. Я делаю, как Ханна велела, – забиваюсь в угол и делаюсь маленькая, надеясь, что обо мне забыли.