В ответе ее мне послышалось раздражение, как будто я усомнился в нашем бедственном состоянии и вытекающих из него неимоверных тяготах, которые ложились на ее плечи. Тот же вопрос я задал отцу. Но он неожиданно для меня над вопросом задумался. И с интересом оглянулся по сторонам, словно бы для того, чтобы взвесить и оценить наше положение.
— М-да… по нынешним временам богатыми нас назвать трудно. — И добавил, что противоположность «богатого» не есть «бедный» и что если кто не богатый, то это не означает, что человек этот бедный. Бедный — это гораздо хуже, то есть обездоленный, неимущий, горемычный, бедолага, короче. — Нет, сынок, мы не бедные, мы просто в данный момент живем в бедности.
Отца нашего всегда отличала рассеянность, которую он пытался маскировать подчеркнутой предупредительностью и внимательностью. Он постоянно пребывал не совсем там, где в данный момент находился. Мы тянулись к нему и хватали руками воздух. Иногда воздух имел очертания нашего отца. Мне казалось, что этим противопоставлением —
— Ну, это, пожалуй, преувеличение, — благодушно качал головой отец. Ему нравилось видеть мою растерянность, но все же он согласился: во время ссылки нам было легко от постоянного ощущения, что с нами творится несправедливость. За внешними атрибутами поражения скрывалась нравственная победа.
— Что трудно, то трудно, — отозвался женский голос из кухни.
Однажды на грани отчаяния мать, не зная чем нас накормить, а просить она уже не могла, украла немного картошки и попалась с поличным. Она плакала. Позднее я не раз видел ее плачущей, но всегда она плакала из-за отца (и однажды из-за меня); на этот раз причиной слез была она сама.
Она сидела под навесом и плакала. К ней, словно к великому махарадже или королю, наведывались по очереди все обитатели дома, за исключением хозяина дяди Пишты, который тогда, в связи с обострением классовой борьбы на селе (1951), отбывал как кулацкий элемент заслуженное наказание в тюрьме города Хатвана. (Село Хорт входило в хатванский тюремный округ.) Сажали тогда и за сокрытие урожая, и за несанкционированный убой свиньи, и за неопрятность двора (соломинка у колодца), за что угодно, за все, причина и следствие не находились в то время в тех архаических отношениях, какими их представляли себе древние греки. Причинно-следственные отношения были подменены юридическими.
— Никогда не могла понять, — как-то высказалась мать, — зачем коммунисты, в открытую попирая законы, прибегали при этом к юридическим формам? Почему недостаточно было просто казнить Ласло Райка, а требовались его признательные показания?
— Европейская традиция, — роняя перед собой слова, отвечал отец. — Так еще инквизиция поступала. Ломать идеи можно только вместе с хребтами.
К матери подошла и Анну, взрослая дочь хозяев, девушка с длинными, до пояса волосами; у нее были какие-то проблемы с кожей — загадочное красное пятно на изумительно красивом лице, и мать нашла ей врача, потому что сама она никуда не пошла бы, стыдилась. Анну гладила Мамочку по голове.
— Не расстраивайтесь, тетя Лилике!
Ее мать, тетя Рози, как будто больной, принесла матери горячего куриного супа.
— Ешьте, Лилике, надо есть. Подкрепитесь.
Мать, всхлипывая, хлебала суп, обсасывала куриную ножку. Отец тактично сидел у ног Мамочки и время от времени гладил ее по руке.
Появился и Пишта-младший и уставился на мать широко раскрытыми глазами. Так он выказывал ей свое уважение.
Лет через десять или чуть позже Пишта-младший вляпался в дело о хищениях на Хатванском сахарном заводе.
— Расхититель-восхититель, — посмеивалась тетя Бодица, словно бы одобряя поступок Пишты или считая его какой-то веселой проделкой, шалостью, — хотя более вероятно, что тут нашла себе пищу ее извечная готовность к злорадству; за полным отсутствием чувства юмора прирожденная ироничность Бодицы неизбежно оказывалась в плену злорадства. («Ну, явились сюда эти бравые русские. И что же вы думаете, я буду теперь разбираться, изнасиловали ли они мою невестку, или это она вела себя неприлично и вызывающе?..»)
Поздно вечером, когда к нам никогда не звонят, в дверь позвонили. Из Хорта явилась целая делегация, мужчины в белых рубашках и черных шляпах, словно собрались на мессу, женщины в нарядных костюмах, как будто в Доме культуры была (обязательная) праздничная программа. Я (само собой разумеется) подслушивал, но слышал снова и снова только одну фразу:
— Господин доктор, выручите Пишту, господин доктор, выручите Пишту!
Но выручить Пишту-младшего мой отец не мог, и того посадили. И этого крестьяне из Хорта никогда ему не простили. Если бы захотел, то уж наверняка уладил бы дело. Они никак не могли представить, что «хотеть» чего-нибудь у него было так же мало возможностей, как и у них. Даже меньше.