Она даже умела подмигивать. Изящно, едва заметно, одним левым глазом. В эту игру мы обычно играли с ней в электричке. Она делала вид, будто незнакома со мной, и подмигивала. Меня это забавляло. Я вовсе не ревновал ее к младшему брату. Он любил нашу мать больше, чем я, потому что любил ее в ущерб отцу, отдавая матери и его долю, что для меня было нехарактерно. Однако я всегда чувствовал, что занимаю особое положение, потому что пусть мать и не любила меня больше
У «Луксора» к ним подошел элегантно одетый мужчина в темно-сером, с просинью пальто и такого же цвета шляпе от Борзалино; он выглядел вполне светски, пока не заговорил, потому что стоило ему открыть рот, как его неприятно подобострастный, заискивающий и неискренний голос скрыл все остальное. Лживого человека не может исправить никакая просинь.
— Позвольте вас поприветствовать, ваша милость, целую ручки, а также юного графа, ведь это ваш сын, если я не ошибся, мое почтение.
Мой брат замер на месте. Он еще никогда не слышал, чтобы люди говорили таким тоном, разве только в кино. Но и мать он такой еще никогда не видел.
— Келемен! — завизжала она голосом маркитантки. — Где серебро?! Наша мебель?! Посуда?! — Тот втянул голову в плечи. — Дюма-сын?! — продолжала она визжать. Мать была вне себя, брат держал ее за руку, чувствуя, что она того и гляди набросится на этого Келемена. — А полное собрание сочинений Йокаи? А часы? Старинные часы Векерди? — бушевала она. — Jerger Schachuhr Robust Genau Geräuscharm Seit Jahrzehnten!!![146]
— Не надо, Мамочка! Успокойся!
— А граммофон? «Хиз Мастерз Войс»? — Это она сказала в сторону брата, как бы в скобках. — А где кровать тети Эммы? В которой она умерла?! — Она задыхалась. — Верните нам серебро, немедленно! Вы мерзавец!
При слове «мерзавец» по лицу мужчины пробежала страдальческая, сентиментальная и в то же время надменная улыбка, он стал с поклонами пятиться, словно следуя строгому испанскому этикету.
— Я делаю все, что могу, ваша милость, я стараюсь, и, смею заверить, у нас есть все причины надеяться, мне пора, разрешите откланяться. — Остановившись, он поклонился матери, потом брату, стремительно повернулся и, чуть сгорбившись, подрапал в сторону Западного вокзала.
Эта сцена изнурила мать, она тяжело дышала, глаза ее полыхали гневом. В свое время, в день высылки, родители передали часть движимого имущества адвокату Келемену, чтобы тот сохранил его до их возвращения; серебра, серебряных блюд, винных кубков, супниц с подносами, украшенных львиными головами, золоченых подсвечников («с пробой»!) было два центнера. Три. Словом, два или три. И больше мы их никогда не увидели. Оказалось, это был наилучший способ похерить фамильное серебро. Интересно, почему наш отец не выбил его из этого Келемена? Почему не прижал его к стенке, не придушил? Не знаю.
Остался один стаканчик, с виду простенький, с записочкой в нем, написанной почерком матери:
— Мерзкий еврей! — прошипела мать у кафе «Луксор». Младший брат, (снова) обмерев, шагал рядом с нею. Он был уже выше матери. Та вдруг потрясла головой, словно только что поняла, что сказала. — Против евреев я ничего не имею. Я просто терпеть не могу бесчестных и наглых людей, среди которых на удивление много евреев.
К физическому труду мои родители привыкли относительно быстро. Они оказались к нему приспособленными, да и желание было. Большинство будапештцев относились к труду иначе. Они чувствовали себя оскорбленными и униженными и физический труд презирали. Мой отец, как я уже говорил, ни на что не смотрел свысока.