Ничем дело кончилось и тогда, когда нужно было в какой-то анкете назвать род занятий родителей, дедов. Помещики, откровенно признался я, но нужно было конкретизировать, сколько хольдов земли у них было, и я увидел, что в соответствующей графе столько нулей не поместится. И сказал об этом. На меня только наорали, хотя я ведь хотел как лучше.
Далее: в прикроватной тумбочке по уставу положено хранить не больше двух книг, но бабушка из Майка решила, что мне самое время прочесть девятнадцатое столетие, и прислала мне целую серию из «Дешевой библиотеки», всего томов двадцать, Стендаль, Бальзак, Тургенев, Флобер, как положено, и я, как положено, все прочел. (Однажды в начале пятидесятых к известному адвокату Лоранту Башу по тогдашним обычаям пришли агитаторы. Увидев громадную библиотеку, какой-то несчастный молодой агитатор вздохнул, эхма, какая тут прорва книг! На что старик раздраженно: И заметьте себе, что все это я прочитал!)
Разместить в тумбочке два десятка томов не представляло большого труда, но это было не по уставу. Обнаружив во время проверки эту скромную, но грамотно укомплектованную библиотечку, наш ротный глазам своим не поверил. Ему стало плохо. Чтобы как-то прийти в себя, он ухватил тумбочку и давай трясти ее, как котенка за шкирку, мировая литература полетела на пол и падала, падала до тех пор, пока капитан наконец-то не успокоился. Стендаль и Бальзак с Тургеневым привели его в чувство.
Все еще тяжело дыша, он посмотрел на меня, в глазах было что-то вроде благодарности. Ротный был человек прямой и никаких специальных ловушек нам не устраивал, но если мы попадались в них, то взыскание было обеспечено; он часто орал на нас, но известно ведь: собака, что лает, редко кусает. Он прошептал мое имя почти любовно, закрыв глаза. Интересно, что он при этом видел? Потом снова выдохнул мое имя.
— Эстерхази. Зарубите. Себе. На носу. Это. Армия. Не читальня.
Я ухмыльнулся. Так точно, армия, не читальня. Действительно. Он назначил мне какое-то совершенно невыполнимое задание, но последствия его невыполнения можно было предвидеть. Пустяки.
Мало что доставляло мне столько удовольствия, как самооговор. В этот жанр я погружался самозабвенно, мечтательно: я придумывал свою жизнь. Никакой вины за собой я не чувствовал, руководствуясь соображениями чисто эстетическими, без какого-либо цинизма.
Я с наслаждением разбирал свою жизнь на части, как постройку из кубиков «лего» или куклу-раздевашку, расшвыривая детали, увеличивая и уменьшая их, делая их невидимыми или смешивая реальные вещи с воображаемыми, считая воображаемые факты реальными, а реальные — выдуманными, и наоборот; искреннюю исповедь я помещал в совершенно ложное обрамление, а всяческое вранье подпирал достоверными, в самом деле имевшими место событиями.
Я чувствовал себя почти так же прекрасно, как на футбольном поле. Почти. Трудно было сказать, чем отличались два эти занятия, но меня это не заботило. Я даже не замечал в этой повседневной ржачке, достигавшей своей кульминации во время тихих вечерних диктовок, что Дюла смотрел на меня с нарастающей неприязнью и даже ужасом.
Я шагал взад-вперед и, как изображают в кино муки творчества, погружался в раздумья, жестикулировал, вскрикивал: наслаждался.
— Новый абзац, ангел мой. И тогда объект, круглые скобки, рядовой, Э большое, точка, закрыли скобки, окунув благородный лик, нет, профиль, в лучи заходящего солнца, жопа, не вздумай это писать! короче: позволил себе высказывание, дискредитирующее… оставим латынь, пускай в тыкве почешут… дискредитирующее всю нашу народную армию, а именно… Или пусть будет «сиречь»?
— А именно.
— А именно, что она может поцеловать его в одно место.
— Ну хватит уже на сегодня, — проворчал недовольно напарник.
— Нет, Дюла, это не дело. Пускай контрразведка попарится, раз уж связалась с нами. Пощады не будет, новый абзац! Сегодня мне удалось
Сделав паузу, я разочарованно посмотрел на соседа.
— Ну и свинья же ты, Дюла. Рыться в моих вещах! И, главное, что нашел! Письмо моего отца!..
— Заткнись! — с угрожающим видом вскочил белобрысый парень.
Но меня, впервые опьяненного процессом письма, отрезвить было уже невозможно. Я диктовал и, когда удавалось внести в окружающий мир особенно замечательные изменения, хрюкал от наслаждения. Я как раз легкомысленно углубился в одного из своих отцов — в легкомысленного.