Он не прибеднялся и не врал коту. Получал ежемесячно за свой труд государственную милостыню — тридцать—сорок долларов. Мало, конечно, но что сделаешь, он же не из ОМОНа, где даже у сержанта под полторы–две сотни тех долларов. Он совсем из иной песни. Он, как говорится, всего лишь навсего достояние народа. И что тому же народу, то и ему. Негоже достоянию народа иметь достаток выше, чем он есть у народа. Раньше хоть что–то капало за всяческие звания — порождение эпохи застоя. Но год назад посчитали, что с тем мерзким временем надо распрощаться раз и навсегда, поскольку у нас уже давно демократия — лишить всех каких бы то ни было денег за звания. Один из его друзей, тоже достояние народа, когда услышал эту новость, получил инфаркт и умер, не отходя от радио. Умер, потому что очень уж настроился получить копейку, причитающуюся ему как живому и двигающемуся еще. Радио избавило его от лишних хлопот и, вообще, от всякой суеты. Милосердие — отличительная черта нашего времени. В кармане в ту минуту у народного достояния было ровно на один коробок спичек на месяц — две спички в день. Но он и их не успел использовать. Похороны были пышными. Поминки — по–славянски изобильны и хмельны. У ног в карауле стоял сам президент с охранниками. Похоже, упреждали, чтоб не вздумал подняться.
Когда Ашир получил телеграмму от ЮНЕСКО с приглашением пожаловать в Париж, он был намного богаче того, почившего в Бозе друга. Денег в его кармане хватило бы на буханку хлеба. По давним, детским еще понятиям и меркам — богатство. В фашистском концлагере он и представить себе не мог, что у человека может быть целая буханка хлеба. Эге, дай ему тогда столько хлеба, ночи его сегодня не были бы цветными, он наверняка стал бы полковником, а может, и генералом ОМОНа. А так только Ашир. В своей стране под чужим именем — обращением к уважаемому человеку в Средней Азии. А еще другое его имя у себя на родине — Узник, в память о фашистском концлагере. Но больше и чаще все же Ашир, татарин — незваный гость в своей стране.
Было время, он поехал в ту Среднюю Азию, как мастер, опять же потому, что оказался в сотне лучших мастеров мира. Один из лучших в своей тогда еще большой стране, хотя и не отмеченный ЮНЕСКО. В Средней Азии таких, как он, величали Аширами. И его не раз называли так. Свои же ребята, друзья, услышали и понесли. И домой он вернулся уже Аширом. Тому имелись все основания.
Из Средней Азии привез ровный и красивый загар. Солнце тоже отмечало его. Не обжигало и не шелушило кожу, бережно, как даровитый скульптор, выискивало и являло миру все лучшее, что заложено в человеческой природе. Средняя Азия проявила в его лице кочевную, подорожную туркменскую или узбекскую желтизну, осветленную славянской кровью с молоком, татарские или киргизские широкие скулы, нос небольшим серпиком с мусульманского минарета. Светлые волосы и синие белорусские, могилевского задела и разлива глаза. Потому что он раз и навсегда был все же белорусом, могилевчанином.
И мир жаждал видеть белоруса из Могилева в Париже. И Ашир, Узник, Мастер жаждал показаться миру. Потому что считал: достоин того. За шестьдесят неполных лет жизни и труда, считай, без передыха, без права на отпуск и болезнь, когда каждая минута — умирание и рождение, он заслужил это. Цену себе знал. Может, не столько даже себе, сколько своей стране. Беларуси и родному Могилеву, пребывающему в тени веков и истории, Беларуси, у которой развеяно по свету множество ее славных сынов. Бог знает их имя, но не догадывается, откуда они родом. Все они аширы, узники, мастера на чуж–чуженине. И ни одного пророка в своем родном доме.
В кармане пусто. Раньше хоть копейками, медью можно было позвенеть–позвенеть и наскрести все же на кружку пива, а сегодня тысячи рублей — утрись и подотрись ими. Одно звание — шелест бумаги на ветру. Город переполнен деньгами. На фасаде сберегательного банка еще с прежних времен горит огнем копейка: копейка рубль бережет. А никто и не подумает нагнуться за лежащей на асфальте пятеркой, пятидесяткой. Эти купюры уже выведены из оборота. Но где–нигде попадаются на обочинах дорог и сотни, двухсотки. Только и перед ними никто не кланяется. Четыреста — коробка спичек. И это сегодня, сию минуту, а в следующую — уже тысяча. И горько заплачет с экранов телевизоров президент, как плакал он уже не раз: чиновники всё, чиновники козни строят, моя вам милость — спички обратно по четыреста и ни сотней больше.
Деньги дешевле бумаги, обрывками которой забиты подъезды жилых домов: кого–то куда–то опять выбирают, кто–то опять референдится — на полную мощь работают типографии и мусороуборочные машины. Время сорить и убирать мусор. Государственное древо отрясает отживший лист. У дворников пропасть работы. Только, похоже, метут и убирают они не то и не там, где надо убирать.
Может, и ему переквалифицироваться в дворники? Взять метлу и намести несколько копен денег, миллиард или сколько, чтобы хватило добраться до Парижа. Но что–то он не знает дворников, которые бы разгуливали по Парижам.