Дурак немой! — взвизг-' нул Большие Кулаки… и тут я вывернулся, засунул руку в грязную пасть, рванул изо всех сил и швырнул кровавый ошметок слизистого языка, все еще шевелящийся, прямо ему в пухлые трусливые ручонки… но нет, конечно, я ничего подобного не сделал. Конечно же, не сделал. Вместо этого я посмотрел По прямо в глаза. И мне сразу же стало страшно от того, каким взглядом он мне ответил. Лицо его чудовищным образом измени*-лось. Ужасный алый шрам побледнел и стал тускло–лиловым, а глаза его — глаза стервятника — потускнели, как два дымчатых опала, словно адское пламя, горевшее в них, внезапно погасло, хотя все еще продолжало чадить. Голос По внезапно зазвучал глухо, и когда он заговорил, казалось, что он говорит не со мной, а с кем–то внутри меня.
— Зрите все, се — дитя, одержимое бесом немоты! Как давно вселился в него сей бес? Полагаю, лет десять уже он мучает эту злосчастную душу.
— Не угадал. Тринадцать с половиной, — подумал я.
— О поколение, утратившее веру, сколько еще тер–петь мне беззаконие твое? — возопил По.
— А мне — твое?! — воскликнул я про себя.
— Я — дух Илии, — загробным голосом возгласил По, — очищаю, исцеляю, вопию в пустыне.
Толпа зашевелилась, отчаянно пытаясь получше разглядеть происходящее.
— Если воистину уверуешь, то все станет тебе возможным. Истинна ли ваша вера? — спросил проповедник, не обращаясь ни к кому в частности. Некоторые, не очень понимая, кого именно вопрошает По, крикнули в ответ «Да!» или «Истинно верую!» — Тогда, дух немоты, заклинаю тебя: изыди из этого ребенка и не входи в него более!
И тут, скажу я вам, внутренность моя содрогнулась и я внезапно понял, — да, да, именно понял, — что сейчас заговорю — непременно заговорю. Судорога поднялась от моего чрева к груди, подкатила к зеву — и я харкнул от всей души.
Здоровый сгусток харкотины коснулся правого колена Эби По и пополз вниз по его голени, оставляя за собой паскудный зеленый след, и так он полз и полз, пока не проскользнул между пальцами ноги.
Я скрежетал зубами, брызгал слюной и пускал пену. Я дико тряс головой.
Внезапно все слова, которые я когда–либо хотел сказать, столпились у меня в глотке, ибо бес немоты покинул мое тело.
Толпа расступилась, отшатнулась, разредилась, устрашенная тем, как я брыкался и бился, тем, как я, закатывая глаза, колотил себя в грудь, готовый возопить «Аллилуйя! Славен Господь милосердный на небесах!». Тем, как я то рыдал, то смеялся, катаясь из стороны в сторону в грязной луже.
Люди расходились, понуро опустив головы и бормоча себе под нос слова, которых я не мог расслышать. Я вскочил и побежал вверх по склону, пробивая, прокладывая, расчищая себе путь в толпе. Вскоре сборище осталось уже далеко позади. Я упал в траву, нагой, загнанный, и смотрел сверху на людей, которые устало плелись к дороге, возвращаясь домой. Разгладив ладонью сырую траву, я приложил ухо к раз* мокшей почве и стал слушать, как разбиваются о землю капли дождя.
XI
Я помню времена, когда еще благорастворялись воздухи. Времена, когда небеса были лазурно–голубыми и разве что яичная скорлупа кучевых облаков покрывала их безбрежную гладь. Времена, когда долину наполняли только пронзительные песни цикад да нескончаемое перешептывание листьев тростинка. Времена, благоухавшие сосновой смолой и цветами апельсинового дерева. Времена, когда в сумерках блуждающие огоньки и летающие светлячки мерцали в зарослях орляка и воронца, когда гудящее дыхание лета ласкало зыбкие ланиты вод, раскачивая из стороны в сторону стебли осоки. Помню времена, когда в году все еще было четыре сезона, а день сменялся ночью. Времена зорь вечерних и утренних, дисков солнечных и лунных. Времена, когда вся зелень долины торопилась выспеть, дабы принести людям щедрый урожай в награду за радение в тяжком труде. Люди же славились крепким здоровьем, ладным бытом, христианским милосердием, братолюбием и богобоязненностью, и солнце никогда не забывало осыпать их своими благодеяниями. Я помню те времена, когда в долине еще царил мир.
Но только не для меня. Уж я–то всегда был здесь чужим.
По правде сказать — и я надеюсь, что в словах моих нет тайного злорадства, — единственные годы, когда мне было легко нести свой крест, были те самые проклятые года потопа. Как только я привык к настойчивости ливня и распознал руку Провидения, сжимавшую рукоять сего безжалостного бича, я полюбил его. Мне, Юкриду Юкроу, стал нравиться дождь.