Да, нам всем досталась одна культурная эпоха, одни ритмы и цвета, в Южной Африке и в Японии, в Сибири, в Стамбуле и в Умбрии. Голос — господствующий голос этой цивилизации — везде
как будто поразительно не «свой», везде кажется, что он приходит из какой-то чужой дали: но дверь открыта, он вошел, и этого гостя уже не выгонишь. Он хозяйничает. Если считать то состояние, в котором пребывал бедуин до приобретения телевизора, «старым» или «традиционным» варварством (теперь, в эпоху поликультурализма так говорить не принято), то его приобщение к новому иначе как глубоким падением не назовешь. Как известно, музыка архаического общества сложна, его цветовое восприятие изощренно — а как красив язык дописьменной культуры! Это не «я горю, я вся во вкусе» (слова того рода, какие поют по телевизорам всех стран на всех языках). Но главное: все, чем располагает архаическое общество, имеет своей целью сосредоточить человека, включить его в общение с вселенной, видимой и невидимой. Любая традиционная культура человека возделывает (образ земледельчества лежит в основе понятия культуры; так же литургические гимны описывают труд Апостолов как духовное земледелие, возделывание пришедшей в негодность земли души). «Актуальная» культура человека разделывает (этот образ разнообразных расчленений и вивисекций мы часто видим в актуальном искусстве). Поп-культура обещает нас «рассеять» («развлечь», «расслабить») и «отключить». Опыт таких регулярных «отключений» производит, вероятно, необратимые изменения всего человеческого восприятия, слуховых, зрительных способностей. Даже при желании снова «включиться» потребитель «расслаблений» может обнаружить, что «включать» ему нечего. Что того слуха, того зрения — того внимания, которое необходимо, чтобы воспринять вещи глубокие, тонкие, «целые», — у него нет. Ему останется утверждать, что таких вещей и вообще не существует. Что мы постоянно и слышим, и вроде бы уже не от носителей поп-культуры, а от интеллектуальной элиты современности. Связь нигилизма (или цинизма) с тупостью восприятия, с утратой чуткости (или сознательным отказом от нее) для меня несомненна. Неслучайно опыт душевного воскрешения часто описывается как возвращение слуха, зрения и т. д. — как это передано в пушкинском «Пророке» или у американской поэтессы Эмили Дикинсон:И будто я была глуха —Но Слово БытияИз дальней Жизни мне пришло —И ныне слышу я.Новое варварство — прежде всего варварство психофизиологическое. Оно, искажая сам аппарат восприятия (под предлогом облегчения «стрессов», перегрузки восприятия), загоняет человека во все более герметично замкнутый от всего другого, чем его элементарнейшие волеизъявления, «свой» мир. Мы постоянно встречаем таких людей, «в своем мире», с неснимаемыми наушниками. Сергей Сергеевич с замечательной проницательностью заметил, что, между тем как наше время бранят чаще всего за его «потребительский» характер, оно обладает еще более важным дефектом: тягой к абсолютной герметичности — которая понимается как безопасность. Любая открытость несет в себе риск — поэтому в целях safety, security следует пристегнуть привязные ремни и опустить шторы иллюминаторов. А куда летит этот безопасный лайнер и кто у пульта управления — не наше дело.
Я не собираюсь и дальше обличать масс-культуру и глобализм и описывать наше время как исключительно,
беспримерно темное, последнее. Вовсе нет. Это просто зарисовка той реальности, с которой по необходимости связано современное просвещение. У других времен есть своя темнота. Да и отвлекаясь от всех времен, своя темнота есть у каждого из нас, и требует своего просвещения.Мой друг английский католический профессор богословия Доналд Никол (он был также другом и почитателем Аверинцева) рассказывал, что он начинает свою лекцию с просьбы: «Посидите минуту молча и почувствуйте себя.
А теперь почувствуйте, что рядом другие.Почувствуйте,
что идет время. Теперь начнем». Темнота современности — совсем новая темнота, новое невежество: отключение какой-то первой чувствительности, прямого контакта с вещами. Человек имеет дело не с реальностью, а с ее концептами. Аверинцев проницательно заметил, что на сами вещи теперь переносится название науки, изучающей их: так мы получаем нашу «психологию человека» и его «физиологию» — вместо психики и физики; так мы получаем не состояние природного мира, а «экологию». И это далеко не вопрос словаря: мы и видим заведомо в «психологии», «экологии», «физиологии» не реальность, а ту ее модель, которую создала наука. Скажем: «не я себя неважно чувствую», а «у меня высокий холестерин». На каждом продукте, который мы покупаем, обозначена его биохимическая модель: жиров, белков, углеводов столько-то… Практическая польза этих сведений явно преувеличена: это своего рода ритуал посвящения в «правильную картину мира», новая мистика.