Дуализм у Багрицкого даже явственнее, чем у Бабеля. В стихотворении «Происхождение», аллюзия на которое присутствует в последней части «Стихов о евреях и татарах» Слуцкого, лирический герой захлопывает дверь, ведущую в еврейский мир его родителей. Шраер интерпретирует этот жест как вариант еврейского самоненавистничества, детально проанализированного Сандером Гилманом. Проблема в том, что гилмановская модель самоненавистничества «подлежит рассмотрению только в специфических контекстах», а именно в еврейско-немецкой среде XIX и начала ХХ века [Gilman 1986: 20]. Его попытки приложить ее к постхолокостной и американско-еврейской литературе выглядят неубедительно. Мне представляется, что модус самоненавистничества как патологическое проявление еврейского «стремления быть принятым» попросту не работает применительно к этим русско-еврейским авторам. Даже полемизируя с преобладающим дискурсом русской культуры в отношении евреев, они делают это не с позиции «скрытого языка», а с независимой эстетической, философской и исторической точки зрения. В случае Багрицкого речь идет о точке зрения мессианской.
В «Происхождении» Багрицкий использует словосочетание «еврейское неверие», которое, как отметил в исследовании о еврейском аспекте творчества поэта Шраер, употреблено там дважды. Шраер пишет: «Типично “еврейские” – искания героя, его постоянные вопросы по поводу самого себя и своей среды» [Shrayer 2000: 78]. Он согласен с Маркишем, видящим в еврейском неверии «тот же скептицизм», которым отмечена духовность Гейне. Представляется, однако, что у Багрицкого эти слова использованы и в более новаторском, и в более конкретном смысле[168]. В первом случае рассказчик задается вопросом: «Ну как, скажи, поверит в мир текучий / Еврейское неверие мое?» Текучий мир, по моему мнению, – это область действия хаотических и мессианских сил, прорвавшихся в историю. Соответственно, неверие не «инструмент самопознания» (Шраер), но своего рода увечье поэта, его наследие, почерпнутое из рационального быта родителей, от которого надлежит отказаться. Впрочем, во втором случае словосочетание использовано в противоположном смысле: «Ну как, скажи, поверит в эту прочность / Еврейское неверие мое?» В процитированном вопросе и заключается суть мессианского мышления Багрицкого. Он использует слово «еврейское» дважды, однако во втором случае оно на деле означает «иудейское». Мессианское иудейское мировоззрение предписывает поэту обосноваться в рациональном родительском универсуме, твердо стоящем на четырех опорах, подобно тому самому «столу». Соответственно, созданная Багрицким картина – не просто результат осмысления и воплощения антисемитских стереотипов, она развивается, с одной стороны, из его собственной самобытной еврейской философии, чьи корни уходят в историческое мессианство, а с другой – из жесткой критики традиционного еврейского общества маскилами, которую Багрицкий наполняет метафизическим содержанием. Как утверждает Кацис, у Одессы Багрицкого нет почти ничего общего с универсумом местечка, изображенным в «Происхождении»; соответственно, перед нами очередной пример активного мифотворчества [Кацис 2000].
«Иудейское», подразумеваемое у Багрицкого, обозначает революционное качество, служащее мостиком между еврейским и советским мессианскими проектами. Как отметил Сарнов, в первом варианте «Стихов о поэте и романтике» противопоставляются образы Ленина и Троцкого: