Николай Дмитриевич узнал о смерти Серго, об аресте всех его заместителей и почти всех начальников больших строек, руководителей главков, крупнейших военачальников… Узнал о договоре с Гитлером, о вторжении фашистов в Польшу, в Бельгию, во Францию. Узнал, что в их городе забрали первого секретаря обкома, назначили нового, а через два месяца арестовали и его. Но всего более поразило Николая Дмитриевича, что строительство продолжается, что по всей стране возникают новые и новые стройки, что жизнь ни в чем не изменилась… вот что было самым невероятным…
Никто здесь не говорил о главном – о том, что же все-таки происходит в стране, в партии. Боялись провокаторов. Казалось, что все так проросло «стукачеством», что никому нельзя довериться. Этим людям, в сущности, уже нечего бояться, а все-таки боялись. Это не был страх перед чем-нибудь конкретным, а просто психологическая настроенность, нечто пропитавшее людей насквозь.
Ахметов слушал, что говорилось вокруг, но сам не в силах был ни говорить, ни спрашивать. Он сидел, откинувшись на спинку скамьи, закрыв глаза. Голоса доносились издалека. О доме думалось как о чем-то бесконечно далеком, но не изменившемся – девчонки представлялись все такими же маленькими, а ведь выросли за это время. Старшая, должно быть, уже ходит в школу. И Нина все такая же. А ведь должен был родиться третий ребенок… И ему уже два с половиной года. Сын? Или снова дочка? Живы ли они? Как существуют? Нуждаются, конечно…
– Доходим, отец?
К Николаю Дмитриевичу подсел черноглазый человек в добротном костюме. Брюки заправлены в сапоги с отворотами.
Был этот человек, вероятно, одного возраста с Ахметовым. Сосед настойчиво всовывал ему что-то в руку.
– Бери, бери, отец.
Открыв глаза, Ахметов увидел у себя в руке ломоть хлеба, на котором лежал толстый кусок белого сала.
Невдалеке, на скамье у стены, сидели трое заключенных. Один из них – молодой парень в лыжном костюме – неторопливо рассказывал.
– …Никто, говорит, кроме Головина, ваш вопрос не разрешит. Ну и на самом деле – у нас такая сумасшедшая стройка идет – шутишь, сколько народу навезли. – Хорошо, ладно, иду к этому Головину. Запись, думаю, небось, то да се. Смерть не люблю я этих бюрократов. Прихожу в горсовет. Вам председателя? Проходите. Что, думаю, за чудеса? Вхожу. Действительно, сам Головин. Без подделки. Даю заявление, так, мол, и так. И что ты думаешь, на завтра получаем ордер на комнату. Оказалось, хороший мужик. Попадаются такие…
Ахметов сказал:
– Тимофей Васильевич?
Парень оглянулся.
– Ara. Тимофей Васильевич Головин. Вы тоже его знаете?
Ахметов кивнул головой.
Раздалась команда строиться.
По приказанию черноглазого, какой-то мелкий блатной донес до машины, а потом и до вагона мешок с вещами Ахметова.
Перед посадкой в эшелон начальник конвоя поставил заключенных на колени, чтобы лучше просматривалось, как они себя ведут, не готовится ли кто-нибудь к побегу.
Кто где был – там и пришлось опуститься на колени, кому на шпалы, кому на рельсы.
Николай Дмитриевич опустился в черную мазутную лужу.
Палило солнце. Не то от горячего воздуха, поднимавшегося с земли, не то от того, что Ахметов ослабел, – все виделось ему неустойчивым, как бы текущим. Здание вокзала вдали и пассажирский поезд у перрона – все состояло из колеблющихся, неустойчивых линий.
Не образ ли это всей жизни человеческой? Наши устремления, надежды, наша вера, наши близкие, любимые – есть ли это? Правда ли, что большевик Ахметов, ученик Серго, стоит здесь на коленях, в этой мазутной луже? Не в плену у Гитлера, а у себя дома, при Советской власти?
Пассажиры, что входили в вагоны там, на перроне, не подозревают, конечно, что здесь рядом, в каких-нибудь трехстах метрах, стоят на коленях их товарищи, их братья. Они едут со своими чемоданами и портфелями, в командировки, на стройки, в отпуск… жизнь продолжается, как ни в чем не бывало… чудовищно!
И вдруг Ахметов увидел паркетный пол в елочку, и ноги Тимофея Головина, и латку на его башмаке. Ненависть, гнев ударили в сердце. Убил бы, не задумываясь. Предатель, трус, негодяй – без таких не могло бы случиться все это. Брат?… И Ахметов поклялся убить предателя, убить Тимофея Головина. Убить, если только сам останется жив.