— Видите ли, Джерри, — сказал ректор, — надеюсь, вы понимаете, что я никоим образом не заинтересован, чтобы вы замолчали или, по вашему собственному выражению, заткнулись. Я в самом деле так думаю. Вы прекрасно знаете, что я ценю вас не за сговорчивость и умение называть вещи своими именами. Те недостатки или негативные явления, на которые вы обращаете внимание, становится просто невозможно замалчивать или пускать на самотек. — На всякий случай ректор тепло улыбнулся. — Может быть, то, что я сейчас скажу, не облегчит мне жизнь, а наоборот, только осложнит, и все же я действительно полагаю, что вы ни в коем случае не должны молчать, и прошу вас и в дальнейшем резать правду… — Ректор хотел воспользоваться известным выражением «резать правду-матку», но в последний момент прикусил язык и почему-то предпочел обойтись в своей речи без этого фразеологизма. Такое выражение было, конечно, устаревшим, если не сказать — архаичным, но это еще полбеды. Хуже другое — оно вновь вошло в обиход через этот лезущий в уши из каждого динамика афроамериканский рэп-жаргон, славящийся своей физиологичностью. Эти чернокожие умники-интеллектуалы возвращали идиомам их первоначальное значение, одновременно придавая какой-то скабрезный, в данном случае чисто анатомический оттенок. — …В общем, говорить людям правду в глаза. Джерри, помимо того что вы — выдающийся историк, ваша гражданская позиция не может не вызывать уважения даже у тех, кто далек от мира академических исследований. Поэтому мне остается только просить вас оставаться всегда тем Джерри Квотом, каким я вас знаю, — откровенным человеком, готовым открыть глаза на недостатки и нарушения этических норм, все еще встречающиеся в жизни нашего университета.
Выдав такую речь, ректор мысленно порадовался за себя, как за мастера риторики: еще бы, в результате этого обмазывания елеем мрачное и угрюмое выражение на миг сошло с чела Квота; мало того — уголки его губ даже дрогнули, словно профессор надумал вдруг улыбнуться от почти детского удовольствия. Увы, все это длилось лишь какую-то долю секунды; по прошествии этого краткого отрезка времени он снова нахмурился, нахохлился и вновь стал похож на уже упомянутого (мысленно, только мысленно!) маленького говнюка. Посмотрите только на него… ему ведь далеко за пятьдесят, даже ближе к шестидесяти… и при этом — ленинская бородка, бесформенные неглаженые штаны из магазина рабочей одежды, мрачный серый свитер, облегающий каждую складку более чем дородного тела — такого дородного, что в некоторых ракурсах возникало ощущение, будто над необъятным животом профессора нависает женская грудь внушительных размеров. Рубашка, галстук — какое там! Только белая футболка, не стесняющая воротничком движения второго, третьего и всех прочих подбородков… а над шейно-подбородочными складками — круглое, оплывшее жиром лицо, гладкую поверхность которого нарушали мешки под глазами, по-стариковски поджатые губы и две глубокие складки-морщины, начинавшиеся от ноздрей и расходившиеся мимо губ почти до подбородка… Все это великолепие украшалось бородкой-эспаньолкой и реденькими, коротко, как у школьника, подстриженными волосиками, которые даже поседеть не смогли опрятно и достойно. При взгляде на «шевелюру» профессора возникало впечатление, что он не столько поседел, сколько полинял, как какой-нибудь пушной зверек по весне. И что, спрашивается, этот идиотский имидж должен олицетворять? Неужели превосходство профессора над представителями правящей миром расы Галстуков и Темно-Синих Костюмов (именно в такой был одет ректор)? Может быть, Квот пытался выразить свою солидарность с бунтующей молодежью (если она еще где-то осталась)? Или это отражало сугубо личные, оставшиеся довольно инфантильными представления профессора о богемности? Впрочем, скорее всего, все три предположения относительно истинных причин его «элегантности» были до некоторой степени верны.