Читаем Я жил в суровый век полностью

Пока Максанс жил в Брюсселе, я каждый четверг заходил за ним в редакцию. Я быстро узнал в нем себя: у нас было одинаковое отношение к жизни, одинаковое восприятие людей и событий. В разделенном мире мы были на одной стороне. От того времени у меня осталось счастливое воспоминание о приобретении, возрастающем с каждой неделей. Мне открывалось настоящее чувство дружбы, неиссякаемая энергия молодости.

Максанс уехал в Париж. Я много раз останавливался в отеле на улице Бонапарта, где он жил. Он не изменился, разве что в нем прибавилось серьезности, какой-то особенной чистоты и твердости. Мы засиживались до полуночи, обсуждая перспективы войны, грозившей разразиться над миром, и оба чувствовали, что человек бессилен перед лицом катастрофического хода событий.

Год назад Максанс вызвал меня в Арлон, куда его направило руководство Сопротивления. Он познакомил меня с Калибаном, о котором я раньше не слыхал, и предложил мне работать с ним. Калибан сразу мне понравился. Он был той же породы, что Максанс, — такой же собранный и целеустремленный, столь же неутомимый, а жизнь в лесу сделала его похожим чем-то на лесоруба. В его чертах проглядывала неукротимая сила, но из-под густых бровей открывался взгляд необыкновенной чистоты. Время от времени Калибан появлялся у меня в Нефшато — всегда внезапно, чтобы избежать ловушки. Он докладывал мне о ходе дел, а я передавал ему инструкции Максанса. Мы раскуривали трубку, выпивали по кружке пива, и он уходил, улыбающийся, загадочный, уже отмеченный одиночеством и полной опасностей жизнью в маки. Потом, чтобы избежать облавы, мы условились встречаться каждый раз в новом месте. Встречи были короткими. Я ожидал его в каком-нибудь деревенском кафе, безлюдном и холодном. Он выдавал себя за торговца лесом. Мы обсуждали какую-нибудь сделку. Эта игра его забавляла. Пока я говорил, он иронически приглядывался ко мне, точно я приклеил себе картонный нос, и это всякому бросалось в глаза. Я передавал ему письменную инструкцию и уходил первым, чтобы проверить, нет ли слежки.

Цицерон роется в карманах. Он извлекает оттуда щепотки табаку и складывает их в горсть. Он хочет показать мне, что совесть у него чиста, что он такой же заключенный. Внезапно он швыряет свою жалкую добычу на пол и взрывается:

— В конце концов ты просто трусишь и пишешь, чтобы забыться.

— Возможно.

Я отвечаю, не отрываясь от бумаги. Я отлично понимаю, что за этим провокационным вопросом, умышленно ложным утверждением скрывается желание во что бы то ни стало добиться ответа. Он жаждет вынудить меня заговорить. Но я не собираюсь признаваться ему, что пишу для того, чтобы рассеивать охватывающий меня страх. Пока бумага и карандаш со мной, мне ничего не грозит. Цицерону не понять, что возможности моего занятия безграничны, что оно обладает магическим свойством: в словах, которые я вывожу на бумаге, моя жизнь обретает смысл и осязательность. Никогда бы не подумал, что стану обо всем этом писать; фразы теснятся во мне и с неслыханной силой рвутся наружу, чтобы заклинать страх. Эта борьба со страхом невероятно унизительна, особенно в присутствии Цицерона, под его взглядом, исполненным ненависти. А может Цицерону тоже страшно? По нему не скажешь, разве что ему помогает необыкновенная выдержка. Но все равно я бы заметил. Он явно пребывает в безмятежности. Вытянувшись на спине, он дремлет, а может, делает вид. Как только я останавливаюсь, он приподнимается, обращается ко мне, задает вопросы, старается лишить меня моего наркотика. Но я не отвечаю, я пишу. Я пишу не отрываясь, и мир безмолвствует вокруг и кружится у меня под ногами — все медленнее, точно волчок, который вот-вот остановится. Я пишу, потому что необходимо, чтобы узнали о том, что Цицерон — виновник смерти Максанса. Я бы все отдал, чтобы написанное мной могло уцелеть. Но у меня не осталось ничего, кроме записной книжки и огрызка карандаша.

Каждый раз, когда я поднимаю голову и встречаю взгляд голубых и прозрачных глаз Цицерона, я спрашиваю себя, не снится ли мне все это, действительно ли на меня смотрят глаза предателя. Уже в сотый раз за сегодняшний день я стараюсь хорошенько припомнить, как все произошло. Я снова вижу себя в Арлоне у Максанса, потом — по дороге в Шантемель. Перед самым лесом Максанс отстает: он хочет убедиться, что за нами не следят. Потом он догоняет меня, и мы катим рядом под густой сенью листвы. Лес кончается метрах в пятистах от сада Цицерона. Когда мы прибыли, Калибан был уже на месте, и мы сразу принялись за работу.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Советские поэты, павшие на Великой Отечественной войне
Советские поэты, павшие на Великой Отечественной войне

Книга представляет собой самое полное из изданных до сих пор собрание стихотворений поэтов, погибших во время Великой Отечественной войны. Она содержит произведения более шестидесяти авторов, при этом многие из них прежде никогда не включались в подобные антологии. Антология объединяет поэтов, погибших в первые дни войны и накануне победы, в ленинградской блокаде и во вражеском застенке. Многие из них не были и не собирались становиться профессиональными поэтами, но и их порой неумелые голоса становятся неотъемлемой частью трагического и яркого хора поколения, почти поголовно уничтоженного войной. В то же время немало участников сборника к началу войны были уже вполне сформировавшимися поэтами и их стихи по праву вошли в золотой фонд советской поэзии 1930-1940-х годов. Перед нами предстает уникальный портрет поколения, спасшего страну и мир. Многие тексты, опубликованные ранее в сборниках и в периодической печати и искаженные по цензурным соображениям, впервые печатаются по достоверным источникам без исправлений и изъятий. Использованы материалы личных архивов. Книга подробно прокомментирована, снабжена биографическими справками о каждом из авторов. Вступительная статья обстоятельно и без идеологической предубежденности анализирует литературные и исторические аспекты поэзии тех, кого объединяет не только смерть в годы войны, но и глубочайшая общность нравственной, жизненной позиции, несмотря на все идейные и биографические различия.

Алексей Крайский , Давид Каневский , Иосиф Ливертовский , Михаил Троицкий , Юрий Инге

Поэзия
«Может, я не доживу…»
«Может, я не доживу…»

Имя Геннадия Шпаликова, поэта, сценариста, неразрывно связано с «оттепелью», тем недолгим, но удивительно свежим дыханием свободы, которая так по-разному отозвалась в искусстве поколения шестидесятников. Стихи он писал всю жизнь, они входили в его сценарии, становились песнями. «Пароход белый-беленький» и песни из кинофильма «Я шагаю по Москве» распевала вся страна. В 1966 году Шпаликов по собственному сценарию снял фильм «Долгая счастливая жизнь», который получил Гран-при на Международном фестивале авторского кино в Бергамо, но в СССР остался незамеченным, как и многие его кинематографические работы. Ни долгой, ни счастливой жизни у Геннадия Шпаликова не получилось, но лучи «нежной безнадежности» и того удивительного ощущения счастья простых вещей по-прежнему светят нам в созданных им текстах.

Геннадий Федорович Шпаликов

Поэзия / Cтихи, поэзия / Стихи и поэзия