Да, буквы звучали, как звуки, а потом стали звучать некоторые слова, но вот весь текст, целиком… его было невозможно прослушать, как те пластинки, которые ему ставила мама. Как невозможно было переложить музыку в слова, в стихи, в детские песенки, собрав все, что он слышал, воедино… Получалась абракадабра! Но зато созвучия преобразовывались в цветовые сочетания, и он смотрел и смотрел на музыку… смотрел на то, что другие только лишь слушали!
Ему вдруг стало очень страшно, и он закричал. Закричал изо всех сил. И зажмурился, чтобы не видеть, как окрашен его собственный страх, тот ужасный звук, что он из себя исторгал, – но все равно видел его под собственными веками. Он был бурый, этот звук, с тускло светящимися болотными краями, как будто за этим звуком и цветом что-то еще находилось… что-то пряталось! Мягкое, отвратительное на ощупь… жижа, чавкающая, нагревшаяся под солнцем грязь на дне мелкого прудика… Обволакивающая пальцы снизу, когда на нее наступишь, всасывающая их… а за ней – прикосновение еще более мерзкое, невыносимое, как эти взгляды, что сейчас смотрят, дотрагиваются, ощупывают, пробуют, скребут по нему! Водоросли! Шершавые, чужие, чужеродные, прячущиеся там, где их не ожидаешь, и хватающие тебя за ноги, будто ты их добыча! Он не хочет быть добычей этих сосущих глаз! Этих водорослей, от которых убегаешь со вскриком, и они тебя отпускают и ничего уже не могут тебе сделать – им вообще, наверное, не до тебя, существа из другого мира, слишком теплого и сильного для них. Но потом ты еще долго-долго чувствуешь на коже то место, где они к тебе прикоснулись. И будто там, в этом месте, ты уже перестаешь быть собой и становишься немножко как они!..
Как и эти, тут, в этом классе… Он чувствовал, что они точно растаскивали его в стороны, тянули каждый к себе… а метроном дирижировал этими действиями… и поощрял их, потому что они все заодно, все заодно! И только он один стоит, стоит с закрытыми глазами и кричит… Но крик – это мягкое… это грязь… это не броня! Он не защищает, он только его пачкает! И делает грязным и смешным… и уже никому не интересно, что «а» – это ре, а «б» и вовсе апельсинная косточка, когда ее раскусишь: жгучая, горькая! Поэтому он и не любит «б» саму по себе… только в словах, только в словах! Где она, эта гармоничная горечь, неотделимая составляющая основного!..
Как это объяснить?!
Как?!
Он идет медленно, волоча ноги, и несет домой эту записку. Слова, у которых внутри весь сегодняшний день. Каждый день другой: это краски, и звуки, и запахи. Он хотел бы оставить сегодняшнее там, в школе, но почему-то несет домой взгляды, которые как водоросли и бурое свечение, и «тик-так» метронома Марины Ивановны тоже. Он несет это все туда, где уже есть воспоминания о чешуйчатой рыбьей помаде и о себе самом, тянувшем руки к той, которая ему нравилась… к ля-диез. Который смягчает ноты, как сказала мама, хотя он уже знал это до того, как начал играть, потому что люди-диезы тоже мягкие.
Он не знает, как сказать, почему у него записка, записка, слова в которой светятся таким же бурым… Записка, которую он, конечно же, прочитал… потому что боялся и потому что читал с трех лет. Он читал все подряд – и что светится, и другое, что только звучит, – а бывает всякое! Всякое! Но знают все и верят ему только его родители… и еще один человек, который работает вместе с папой. Именно он сказал: то, что он видит и слышит – и сквозняк под подоконником, и птичку канарейку, которая желтая, но поет бирюзовыми переливами – бирюзовыми с изумрудным! – это называется щекотным словом синестетика. А он – синестетик. Странно… и сколько в мире еще странного?
Он хочет узнавать это странное и не хочет нести домой записку. Наверное, ее надо выбросить. Но что тогда он скажет метроному Мари-не Ива-новне завтра?!
«Илюша, выйди и стань вот здесь!»
Странный мальчик.
Синестетик.
Это он.
– Это я, – сказал Тим. – Не хотел тебя будить… но мне нужно было тут взять кое-что.
– А я и не спала, – соврала Катя. Конечно же, она спала. После того как он накрыл ее одеялом и после того как они сначала поссорились, а потом помирились, а потом снова едва не поссорились. Из-за того, что позвонила Сорокина и сказала, что принято решение отстранить Катю, по меньшей мере на неделю, от всех дел. И пусть она отдыхает или там больничный возьмет, а еще лучше куда-нибудь уедет, от греха подальше. Потому что они за нее действительно волнуются, а она, Сорокина, больше всех! А Катя зачем-то стала отказываться, несмотря на то что Тим на нее так смотрел! Ну просто ужас как смотрел! Но только если уж Сорокина понеслась с горы, то будет нестись, куда ей одной приспичило…
– Ну и слава богу! – сказала Катя, положив трубку и опасаясь смотреть в сторону мужа. – Неделю дома сидеть буду!