В хрестоматийной и отглянцованной фигуре первого российского революционера Кушнер прозревает живого человека, уязвленного в своем достоинстве, и это — не «книжная», а реальная драма:
И вот эта выявленная в живом, нервном существовании человеческая душа мгновенно прячется опять в отчужденный хрестоматийный глянец, которым прикрыт чугун эпохи:
Поэтическая мысль Кушнера как бы пульсирует между фантомальным миром книжности и угадываемым за ним реальным миром людей. Эти миры неразрывны, они не могут освободиться друг от друга, а поэт все пытается их разъять — в этом непрестанном усилии заключается истинный драматизм и настоящая правда поэзии Кушнера.
Есть в этом драматичном усилии что-то глубоко характерное для нынешней поэзии. Важное что-то есть.
За две тысячи километров от холодной северной столицы, за жаркими кинжалами гор, вырастет на совершенно иной национальной почве поэзия грузинского сверстника Кушнера; но приехав в Питер, Тамаз Чиладзе вздрагивает на улице от такого же ощущения: то ли старинная литература оживает на глазах, то ли реальность мерцает книжной картинкой: «Улицу перейдет Пиковая дама. Я посторонюсь — посмотрю ей вслед. Что это за дама? Что это за дата? Все я вам выдумываю. Дамы нет…»
Поэзия Тамаза Чиладзе насыщена атрибутами древней культуры; многовековое развитие грузинской лирики осеняет его стихи; великие имена и великие названия соединяются в поэзии Тамаза Чиладзе в тот отточенный и изысканный узор, вне которого, кажется, вообще не понять красоты и прелести грузинской поэзии. Чиладзе спокоен и раздумчив, среди грузинских лириков он выделяется уравновешенной сосредоточенностью; его чувства неотделимы от раздумий, от анализа; «течешь ты без гудения, без грохота — и волны твои мудрости полны», — в устах Тамаза Чиладзе. это звучит почти как самохарактеристика: на фоне нынешней молодой грузинской лирики, впитавшей напряженную музыкальность Галактиона Табидзе, — поэзия Т. Чиладзе кажется созерцательной, она — тютчевского толка. Когда поэт вспоминает Светицховели, — то это не чувственно воспринимаемый облик гениально построенного; здания — это, символ, древний посланец великой культуры, элемент легенды… «И я стою в кругу веков и эпох, — пишет поэт. — Переливается на скалах Икалто…» Усталый Сулхан-Саба в стихах Чиладзе качает Грузию на коленях голос Камари доносится из сказок, и Джвари, как корабль, бросает якорь в его поэзии. «Примерзли к небу, словно эти скалы, гудки обледенелых кораблей… Похоже все на северные сказки. дошедшие до родины моей…» Похоже! Недаром на улицах северных городов чудится поэту стук палки Лютера, и Вивьен Ли рыдает на мосту Ватерлоо, и пушкинская Лиза спешит вдоль Невы-реки… Высокая, чарующая книжность.
В какой-то главной точке поэзия Тамаза Чиладзе, идущая от совсем иных традиций и от иных древних книг, — перекликается с поэзией его северных собратьев.
Вы вспоминаете здесь сказочный кораблик Новеллы Матвеевой, который «сам себя, говорят, смастерил»…
Вы чувствуете, как знакомо нам это мерцание, когда сказка переливается в реальность, и реальность — в сказку, когда призрачность и быль причудливо и зыбко сливаются друг с другом.
Вы улавливаете, как сквозь тернии перевода пробивается к нам интонация подлинника: улыбка, скрывающая драматизм. Конечно, это не кушнеровская улыбка: Кушнер с нами балагурит, а Тамаз Чиладзе скупо улыбается про себя… Но истоки интонации, внутренняя тема, конфликт, порождающий поэзию,_ все тот же. Поэзия Тамаза Чиладзе рождается от потрясенного сознания той связи, что возникает меж книжным миром и миром реальным. Это та самая связь, что «гриму, смешанному с потом и слезами, вечность истины жестокой придает…», и когда в книжной фигуре шекспировского Ричарда открывается поэту живая трагедия, — в этот момент, словно бесшумный разряд, искрит поэзия в стихах Тамаза Чиладзе: