Коржавин переосмысляет Когана. Он ставит эпиграфом строки: «Я с детства не любил овал. Я с детства угол рисовал», и пишет далее: «Меня, как видно, бог не звал и вкусом не снабдил утонченным. Я с детства полюбил овал за то, что он такой законченный… Но все углы и все печали, и всех противоречий вал я тем острее ощущаю, что с детства полюбил овал».
Может быть, Коган написал бы сейчас такие же стихи. Тогда углы казались признаком справедливости. Теперь он искал бы справедливость иную. Впрочем, война все равно сделала бы его другим, даже если бы он вернулся. Но тот Коган, безраздельно верящий в логичность истории, сейчас написал бы нечто подобное: их объединяет с Коржавиным одно решающее качество: абсолютная вера в историческую логику. И поэтому Коржавину легко спорить с Коганом: чтобы столь уверенно заменять угол на овал. надо иметь общую геометрическую поверхность.
Но чтобы пробиться сквозь эту поверхность к реальной жизни, нужен реальный опыт: сказки, рассказанные тебе в детстве, могут быть для тебя правдой. поэзией, но лишь до той поры, пока ты не знаешь другой опоры, пока сам ты умеешь жить лишь в сказке; а зрелость неизбежно приходит, врывается — к Когану войной, к Коржавину…
Намертво взятая в плен исторической логикой, поэзия Коржавина всецело остается в пределах книжного мышления. Мы все время чувствуем, как, не находя иных опор, неистово бьется в этом кольце упрямый ум Коржавина. Как впивается он в привычные книжные символы, выпытывая у них логику. Как не находит— и впивается вновь.
«Над книгой Некрасова. 1941» — озаглавлены стихи. Они построены на реминисценции, на готовом книжном образе. «Столетье промчалось. И снова, как в тот незапамятный год, коня на скаку остановит, в горящую избу войдет…» Коржавин вводит некрасовскую крестьянку в горящие села 1941 года — так рождаются строки, поразительные по силе и емкости, может быть, лучшие строки Коржавина:
Для того, чтобы «преодолеть книжность», поэзии не надо отбрасывать. книги. Главное — чего хочешь ты от книг. Можно бесконечно циркулировать по глянцу исторических картин, пытаясь сопрячь эти картинки овальной линией логики, а потом вдруг — как взрыв: «Но кони все скачут и скачут…» — и прорван глянец, и плоскость — иная, и чувствуешь, как бьется там, в кольце понятий и реминисценций, ничего не забывающее живое сердце.
Поэзия — там, где реальность духовной жизни, где реальность личности.
Метнуться из книжного окружения в поисковую партию или даже на строительство Братской гидростанции — еще не значит уловить реальность: реальность хитрее, и она, между прочим, повсюду — и в Братске, и в Ленинградской Публичной библиотеке; чтобы разгадать ее, мало взглянуть: надо найти в ней себя, осознать ее в единстве со своим духовным опытом.
Мы говорили о книжном отроке. Узнает ли сей отрок жизнь, если:, отряхнувшись от книжной пыли, подышит кислородом в Братске? Нет! Грандиозная панорама стройки окажется для него продолжением книжности, очередной картинкой на призрачном куполе его знаний. Как тут пробиться к реальности? Как войти в ее структуру, стать ее частью, почувствовать в себе ее логику? Реальный опыт не идентичен мозолям на руках или ногах — он дается лишь осознанием своей судьбы в судьбе мира. Или вы думаете, что насиживая себе мозоли в Публичной библиотеке, вышеупомянутый книжный отрок хоть на йоту приближается к той реальности, которая сокрыта в движении идей, движении мысли? Тоже нет! Потому что нет и здесь участия. Надо осознать в своей книжности меру ее реального смысла, действительность в ней осознать, судьбу.
У Льва Халифа, издавшего недавно первую книгу «Мета», многое продиктовано непосредственным опытом. Безотцовщина, детство военных лет. «Поколение на фронт смотрящих издали. поколение не отпущенных на фронт…» «Мне эта наука давалась не очень… Я был путевой рабочий…». Многие стихи Халифа написаны, так сказать, прямо о жизни, о ее «практических треволнениях», о том, как строили железную дорогу, о том, как летают летчики… Не странно ли, что именно эти, очищенные от «книжности» стихи — в конечном счете оказываются неуловимо книжными? «Тебя я прошел и руками потрогал. Железною песней ты стала, дорога…» Как видим, измерить что-либо пешком и даже потрогать руками — еще не все в поэзии: это не гарантирует от общих мест типа «железной песни», «крыльев тугих» или «неукротимых замыслов». А главное — эти благостные общие места совершенно не вяжутся с тем, что в поэзии Халифа составляет самую душу — его неуютную, неспокойную, взбудораженную интонацию.
Вернемся назад. Лет за восемь до первой книжки Халиф дебютировал в газете миниатюрой, которая впоследствии пошла гулять анонимно и псевдонимно по литературным нивам, кочуя по романам и повестям в качестве известной всем притчи. Вот она: