Можно быть прямодушным. Можно быть добродушным. Можно быть яростным, Ироническим. Угрюмым. Но надо быть.
Дагуров талантлив — если бы в этом были сомнения, разговор не имел бы смысла. Но молодой поэт находится в той переломной точке, когда должна начаться собственно поэтическая судьба его. Останется ли он «представителем стиля» или найдет себя, свой путь, свою жизненную тему, — покажет будущее.
Легко подавать надежды, трудно их оправдывать.
1964
КОРНИ ПРОБИЛИСЬ К ВОДЕ
Во мне кто-то другой народился!
Две новых книжки Владимира Цыбина уже вызвали хор похвал: Цыбин вырос, Цыбин стал другим, Цыбин углубился, кто-то из критиков открыл даже закономерность, согласно которой Цыбин вырос и именно потому, что еще глубже врос корнями в землю. Все так, но не скрою, мой восторг не был столь безогляден: ощущение значительности новых стихов Цыбина медленно пробивалось во мне сквозь ощущение мутной их тяжелости; неловкие обороты мелькали не досадными огрехами (которые наскоро отчеркиваешь на полях как недоработанное), — нет, в цыбинской корявости было что-то последовательное, и поэзия в конце концов угадывалась именно в этих неловких, осевших под собственным весом оборотах, в косноязычных сбоях ритма, в тяжко пластах слов.
«Накукукала кукушка сто годов и сто сынов, и лежали на подушках по ночам в седых веснушках сто цветов, сто бабьих снов…» Царапаясь об эти сочетания согласных, об эти «сто-сто-сто», о заикающееся «кукукала-куку», — вы не вдруг начинаете улавливать в цыбинской неловкости внутреннюю необходимость.
«И вослед за нею глухо кралась верткая молва, в уши била: — Побируха, посмотрите, какова!»
А ведь в комковатом этом, черством деревенском говорке передано поэтическое содержание, которое не выразить изящным стихом. Заметим кстати, что и таким стихом Цыбин владеет совершенно свободно. «Проводы, проводы пролили ведро воды», — вот он, блестящий современный стих, с рифмой, скользнувшей внутрь, с торопящимся ритмом и изысканным созвучием слов. «Бантик в челке — розов жгут. Каблуки-иголки землю жгут!» — читаете вы и снова убеждаетесь, что недаром два года назад Цыбина по изобретательности ставили рядом с тогдашним Вознесенским.
Что же переменилось за два года? Отношение к орнаментальным элементам стиха. В них словно заданный механизм открылся, Выдав две-три таких игрушки, Цыбин вдруг устало съезжает в ритмическое бездорожье; вместо изысканных корневых рифм типа «завязи-зайцы» тавит первые же глагольные созвучия, какие-то небрежные подобия рифм: «чайком-словцом», «по праву — опалу», «беду-маету» — тяжелая корявость скособочивает и грамматику: «накладу» вместо «наложу», «на береге» вместо «на берегу»… Нет красоты и в затянутых силлабических проговорах, и в неровном ритме. Но вот удивительно: это не выглядит небрежностью, — в расстроенном стиховом рисунке угадывается необходимость. Цыбин тяжело расшатывает форму — не разбивает со специальной решительностью, как иные молодые новаторы последних лет, а именно расшатывает, непроизвольно, изнутри, повинуясь внутренним толчкам. Поэтому в какой-то момент при чтении новых стихов и кажется вам, что горячая сила его поэзии доходит до вас как бы помимо формы, что вы едва ли не вопреки языку воспринимаете ее жаркий пульс — так неуклюж временами язык Цыбина. Но форма всегда — посланница содержания; препинающийся стих Цыбина, фиксирует трудную, стадию его нравственного переосознания, когда новое ощущаешь на каждом шагу, и на каждом шагу новое путается в старых одеждах. Цыбин и теперь еще рвется гнуть пятаки и теперь еще пугает: «Эй, кружевье салонное, плечом вперед — мужицкое, соленое слово идет!» Но теперь внутреннее содержание его поэзии переменилось настолько, что эти остатки прежнего орнамента начинают играть обратную, оттеняющую, едва не пародийную роль. Три-четыре года назад, при дебюте Цыбина, крутые повадки его героя вызывали тревогу: в самоуверенной силе парня из «Медовухи» и «Родительницы-степи», в его кондовой кряжистости все было уже немного иллюзией и одновременно еще правдой — живая судьба семиреченского парня таила в себе зачатки и большой человеческой судьбы, и ложной почвеннической доктрины.
Мы не видим больше этого молодца в стихах Цыбина. Мы видим узкоплечего деревенского мальчишку, измотанного голодом и золотухой, вырастающего без праздников, рядом с бабьим горем, под кашель матери, под страшные разговоры о засухе. Душевный опыт поэта, казавшийся извечным, впитанным от рождения, заложенным намертво, обернулся опытом выстраданным, глубоко личным, а это уже — иной опыт… Переосмысляется война, переосмысляется детство, и само отношение к жизни неизбежно меняется.
Вот они выросли, вот они на посиделках, эти молодые парни, — как робеют они первого чувства!