А вот его дыхание, когда он ведет мысленный разговор с шофером: «А я закуриваю веско, я — будь спокоен, заплачу! А он дает на всю железку, а я, откинувшись, молчу. А он поглядывает косо, а я поглядываю вдаль, а я кусаю папиросу, соображаю, что же дать…» Все держится на анафорическом ритме, и в этих повторах опять воссоздается упрямый пульс живого существа, которое на каждый удар ритма отзывается: «а я…»
Это вот взаимопроникновение и взаимодействие внешнего ритма и внутреннего пульса составляет драматическую суть и неповторимый рисунок поэзии Передреева. Это и сообщает его стихам ощущение подлинности — в фактах и в чувствах. И делает поэзией рассказанную им простецкую биографию парня с окраины, который помнит еще деревню, где остались, наверное, деды, дядьки и другие многочисленные родственники, который побывал наверняка и в Братске, и на Севере, и на целине — везде, куда бросала его молодость в наше стремительное время, который работал и шофером, и бетонщиком, и по химическому делу, и по крестьянскому, и в солдатах, а оставался всюду человеком — вечно удивленным, вечно беспокойным, вечно непримиримым и — живым.
1964
3. Расщепление (1965–1966)
А ИДИ ТЫ В ЛЮДИ!
Пять лет назад слово «молодые» вызывало во мне прилив энергии. Два года назад я утратил к нему интерес. Сегодня это слово едва ли не бесит меня.
«Итак, о молодых, — начинает Леонид Жуховицкий статью в «Смене» о «Взрослых детях». — О тридцатилетних… молодых. О писателях, чей возраст лежит между лермонтовским и пушкинским».
Когда мы, «молодые», стыд-то поимеем? Лермонтов был убит двадцати семи дет отроду; убивший его человек был двумя годами моложе его… Оставим Лермонтова: он не жаловался, что умирает рано, не плакался, что молодой: он за все отвечал сам — перед богом, перед собой, перед пистолетом, который навел на него разозлившийся (не без оснований) мальчишка Мартынов.
Человек за все платит сам.
А в нам, как проклятье, прилипло это слово. «Нет, мальчики!» «Да, мальчики!» «Нет. ровесники!» «Да, ровесники!» В двадцать лет — молодые. В двадцать пять… Ладно, век такой, взрослеем поздно, обнаруживаем себя в мире, кричим: войдите в ваше положение, мы ведь молодые! Но в тридцать лет молодые! — нет, простите. Это уж совсем не та молодость.
Молодость, заявляющая о себе, — это нормально, это выход личности во внешний мир, это просьба к миру: признайте меня, я есмь. Извне эта проблема и решается: мир тебя замечает. Тебя вводят в мир.
Умудренный опытом литератор Георгий Радов предлагает; «не пора ли размолодить?» — соглашаются все — и получаешь путевку под солнце.
Но «молодость» поэтов, которые гуляют по миру в возрасте Иисуса Христа и Ильи Муромца — это уже не внешняя, неизбежная и законная молодость. Это — качество внутреннее, закоренелое, это качество духовной структуры, отпечатавшееся не в отроке, но в муже. Это уже не молодость, естественная в органическая, а то странное состояние духа, которое Л. Жуховицкий удачно назвал: взрослые дети», — это состояние не разрешить, и добрый Георгий Радов тут ее поможет, — оно преодолевается только изнутри, опытом, а не словом, собственным усилием, а не знаком извне, творчеством, а не положением.
Поэты, которые десять лет назад выразили наше юное смятение, — преодолели первую свою молодость. Они заявили о себе, выразили себя, утвердили себя. И получили то, чего добивались, — признание,
Они не преодолели еще другой, внутренней своей молодости, духовного детства своего. Ах, если бы Жуховицкий был неправ, и словечко это: "взрослые дети" можно было бы просто отбросить! Но жалость в том, что прав, прав Жуховицкий, и его определения как-то неуловимо прочно пристают к тем нашим поэтам, которые, как он сказал, движутся от лермонтовского возраста к пушкинскому.
Они-то, может быть, и верны себе — да вокруг все переменилось. В ходе вещей — в самом духовном строе нашем — переменилось. В этом драма Евтушенко в близких ему поэтических сверстников: она разбудили беса, с которым не могут совладать; они помогли сформировать в нас тот духовный строй, перед проблемами которого все более чувствуют свое бессилие; они вызвали жажду которую уже не могут утолить.
Где-то в самом истоке надо искать непреодоленную их наивность (впрочем, почему «их»? нашу!), которая в свой час помогла нам открыть мир заново, а теперь влачится, как за змеей старая кожа. Без их первых завоеваний не было бы и теперешних слабостей. Но теперешние слабости — это все те же их первые завоевания.