Украдкой взглядываю на ручные часы. Они будто остановились. А может, и вправду стоят? Присматриваюсь, нет, идут. Но секундная стрелка еле ползет, и секунда тянется как минута, минута — как час, час — как вечность. Впереди еще два часа — две вечности. Ну рыбка морская! Чтоб ел я тебя! Вот ты где у меня — в горле торчишь! И есть же любители — жареную, пареную, под соусом, под маринадом подавай им. Сюда бы их, сразу бы аппетит пропал!
— Полундра! — тревожный крик сверху, и тут же его подхватывают в трюме: — Берегись!
С поднятой площадки упал короб, врезался в настил трюма и взорвался, как снаряд. Осколки мороженой рыбы шрапнелью барабанят по железным бортам, по коробам, по «сборной Бразилии».
— Глаза! Глаза береги! — кричит Шевчук и закрывает рукавицами свои очки.
— Полундра! — опять истошный крик сверху.
Еще один короб сорвался. Опять взрыв в трюме, опять шрапнель бьет по спине, по шапке. Меня кто-то сильно толкает в дальний угол, заслоняет собою. «Прямо как на фронте!» — мельком думаю я и падаю на короба. Кто-то тяжелый давит мне на плечи и жарко дышит в шею.
— Вы что там! Очумели? — слышу вдалеке голос Эдика. — Покалечите тут всех.
— Глаз вышибут— какая девка замуж пойдет, — ворчит Егорыч, вылезая из-за угла.
— Все целы, нет? — спрашивает Шевчук, протирая очки. Они у него постоянно отпотевают.
— Целы, — отвечает Мишель де Бре у меня над ухом.
Оказывается, это он придавил меня. Не ожидал от него такого.
— Спасибо, — говорю.
А он опять усмехается, снова на лице его высокомерное выражение, и на «спасибо» не ответил. Сделал вид, что не слышал.
— Как там у вас, никого не задело? — тревожно склоняется над горловиной штурман Гена.
— Перестань бомбами кидаться! — отвечает ему Мартов.
— Стрелу раскачало, — поясняет штурман Гена. — Барахлит лебедка.
— Еще раз кинешь, — предупреждает Егорыч, — мы в землянку залезем и на гармошке заиграем. Будешь в одиночку план выполнять.
Выяснив, что у нас все в порядке, штурман Гена бодро кричит:
— Разговорчики! Работай!
— Ты смотри как наловчился! — удивляется Егорыч. — Будто век в начальстве ходит. Далеко пойдет. Задатки есть.
И мы опять бегаем. Опять морозный туман трюма наполнился нашим тяжелым дыханием, грохотом железной площадки, стуком сбрасываемых с плеч коробов и криком «Вира!».
К концу вахты измотался так, что бегу с коробом, а самого шатает. Неужели не будет конца этой беготне! Уже не могу отодрать короб от палубы, выпадает из рук. Силюсь, тужусь, злюсь, а поднять не могу. Помогают матросы. Будто ненароком. То Мартов, то Мишель де Бре, то Эдик. Да еще обгонят в общей веренице, притащат два короба, пока я с одним трюх-трюх.
Левая нога болит, синяк, наверное, набил. Поднимая короб, сначала взваливаю его на колено (этому тоже научили матросы), потом вскидываю на плечо. Плечи — не притронуться, будто на них чирьи вскочили. Но плюхнешь на плечо короб, стиснешь зубы и бежишь.
— Работай!
Бег. Наклон. Короб на плечо. Снова бег.
— Работай!
Бег. Хрип. Грохот.
— Работай.
И вдруг стоп! Тишина. В гулкой туманной пустоте трюма слышно только частое дыхание матросов, и квадрат голубого неба не заслоняется черным пластырем площадки.
— Шабаш! — весело кричит штурман Гена и показывает белые зубы.
— Кончай ночевать! — бодро откликается Саня Пушкин. — Свистать всех наверх!
Все! Шабаш! Слава богу.
Лезем по отвесному трапу наверх. Скорей, скорей отсюда!
Пошатываясь, бреду по коридору. Со стороны посмотреть — пьяный. В каюте с трудом стягиваю железные валенки, пропотевшую одежду. Руки трясутся, ноги подгибаются, все тело дрожит каждой жилкой, стоном стонет. Кажется, никогда в жизни так не уставал. Только однажды, в октябре сорок четвертого, когда штурмовали Муста-Тунтури, думал, помру от усталости. Не от пули, не от осколка, а именно от изнеможения. На меня тогда усталость навалилась — смертная! Со страху, видать. Ноги пудовые, автомат, будто чугунный, обрывал руки; лезу, карабкаюсь по гранитным валунам, стараюсь не отстать от старшины, хрипло кричу вместе со всеми «Ура-а!», даже не кричу, а издаю какой-то сип со всхлипами, выбиваюсь из сил и думаю: «Все! Конец! Сейчас сердце лопнет».
И теперь вот то же: умыться не могу, не могу разжать пальцы, не могу наклониться над раковиной. Смотрю на себя в зеркало. Лицо обрезалось, глаза запали, волосы слиплись сосульками. «Ну, алтайский парнишонка, знаешь теперь, какова рыбацкая работа! А что дальше будет? Не заноешь: пустите домой, к маме?»
Хочу умыться и не могу. И смех и грех. Не слушаются руки. «Жилы вытянул», — сказала бы моя бабка. Ну выпал денек, век не забуду!
Иду в душ: смывать пот, грязь, приходить в себя, обретать человеческий облик. В душевой битком. Парни плещутся, хлопают друг друга по широким и бугристым от мускулов спинам, гогочут. Здоровые, черти! Им все нипочем.
Шевчук здесь же. Встречает меня вопросом;
— Жив?
— Еле-еле.
— Это по первости. Потом втянешься. Вот через восемь часов опять выйдем, если не успеют выгрузить, — «обрадовал» он меня.
Я даже вздрагиваю. Опять в трюм! Хоть бы выгрузили. Неужто так много рыбы осталось! Наловили на свою шею.