Выйдя из кафе, она повела его по старым улочкам к кафедральному собору. Тот возвышался в конце переулка, великолепный и необычный, розовокаменный, мягко освещенный холодноватым светом того утра. Они медленно обошли по кругу порталы и остановились лицом к южному, чтобы полюбоваться двумя тимпанами со сценами из жития Богородицы. Справа — «Возложение венца», слева — «Успение». «Успение?» — переспросил Джейсон заинтригованно, не поняв смысла произнесенного Баладиной слова. Но и после разъяснения нашел его столь странным, что рассмеялся. «Это довольно нелепо, — сказал он, — но и очень красиво. Вы, католики, you are rather cracked![30]
Успение, a pretty crazy word, really…»[31] Потом снова стал изучать скульптуру, внимательно рассматривая необычайный хоровод лиц, склонившихся над телом Пресвятой Девы. Лица странным образом походили друг на друга в своем горе, с устремленными куда-то вдаль взглядами — в даль неизреченного вопроса. И стоящий среди них, в центре дуги, Христос, тоже склонял свое кроткое лицо к усопшей Богородице. Тем не менее, она вовсе не выглядела умершей; ее тело под восхитительными складками одежд казалось еще столь полным жизни, словно она была готова восстать и пуститься в пляс, а лицо выражало царственное спокойствие. Она спала, и ее тело трепетало во сне. Нет, ложе, на котором она покоилась, не было смертным одром, напротив, оно напоминало ложе молодой роженицы. А впрочем, и дитя было здесь. Стоящее на левой руке Христа. Ибо Христос прижимал к своему сердцу собственное детство, бессмертное и вместе с тем бесконечно уязвимое. И в лице ребенка отражалась великая безмятежность лика Богоматери. «А so pretty crazy word», — вновь повторил Джейсон как во сне, потом, повернувшись к Баладине, добавил: «Но ведь красота всегда чуточкуПолдень, действительно, подступил к астрономическим часам, которые вдруг привели в движение весь свой фантастический временной бестиарий. Ангел с молотом и ангел с песочными часами, смерть, бьющая в колокол костью и большой петух, хлопающий крыльями с пронзительным криком, все они оркестровали шествие вереницы апостолов, проходящих лицом к благословляющему их Христу. Но тут была лишь драматическая мизансцена человеческого времени, вся в хождениях туда-сюда, в грохоте, в переходах и превращениях, как об этом свидетельствовали четыре поры жизни, семенящие перед смертью. На других этажах часов совершало свое бесстрастное и затейливое движение время звезд, затмений, лунных и солнечных циклов, совершенно безразличное к этому слишком суетливому и вечно чем-то обеспокоенному людскому времени. Там шум, спешка и страдания, тут простая и спокойная игра стрелок, невозмутимо описывающих абстрактный ход чистого времени. Джейсон задумчиво спросил себя, по какому из всех этих календарей могло бы быть отмерено странное время Успения Богородицы. Но Баладина оторвала его от туманных раздумий, шутливо показав нишу в нижнем ярусе часов, где двигалась колесница планетарного божества, царящего над сегодняшним днем. «Сегодня понедельник, день Дианы, луны». Ее глаза и мысли занимало только человеческое время, это чудесное время, изумительное своими встречами и желанием, сюрпризами любви. Понедельник, первый день недели, первый день Джейсона. Джейсона, ставшего для нее — сразу же и навсегда — первым днем ее юности. Ее настоящей, наконец-то обретенной юности. Джейсон, понедельник — день ее радости.
Понедельник, первый день Джейсона, первая ночь отдавшихся друг другу тел. Ночью шел дождь. Медленный, безостановочно струившийся по стене, по ставням с шорохом, похожим на тихое шушуканье молодых женщин. Нежный лепет текущей воды, тонкий, легкий шелест смятых простыней, где без конца скользили — одно к другому, одно в другом — тела любовников. Кожа, льнущая к коже. Руки и губы, льнущие к коже. Неутомим дождь. Ненасытна кожа. Все упоительней касаться, ощупывать, ощущать. Они заворачивались друг в друга, плыли друг в друге, в полутьме простыней, в бормотании дождя. В запахе кожи. Так тесно сплетались в объятиях, что уже не различали, где чье тело. В их поцелуях была сладость дождя. В устах — глубина ночи.