Шломо любил Баладину; чувствовал себя привязанным к ней больше, чем к кому бы то ни было, даже к своей сестре Ципели. Он не сумел бы объяснить, откуда к нему пришла эта привязанность, появившаяся с самого рождения Баладины, даже до ее рождения. Все эти последние годы, когда они потеряли друг друга из виду, он никогда не переставал думать о ней. И теперь вновь обрел: восемнадцатилетнюю, в первом и самом ярком расцвете своей красоты и безумно влюбленную в другого мужчину. Влюбленность сделала ее еще более красивой. Когда она смеялась, говоря о Джейсоне, в ее темно-фиалковых глазах появлялись сиреневые отблески, когда шла рядом с ним, ее походка становилась более упругой, тело — более стройным.
Но Шломо был совершенно чужд этой повадке, свойственной всем Пеньелям, — бросаться в любовь очертя голову, будто в пропасть или в пламя, и ему был неведом как страх потери, так и муки ревности. Он любил Баладину вместе с ее страстью к другому и не испытывал ни малейшей ревности в отношении Джейсона. Впрочем, все трое так хорошо ладили между собой, что полюбили проводить вместе каждый вечер. Когда Шломо заканчивал работу, они собирались у него в мастерской поболтать, а то и помолчать, мечтательно сидя средь тиканья бесчисленных, висящих повсюду часов. Вместе ужинали, потом пили вино, пиво или ром. Джейсон предпочитал бурбон и всегда приносил с собой бутылку, чтобы скрасить эти вечерние посиделки. Джейсон тогда много говорил, речисто и певуче. Говорил обо всех книгах, которые прочел, обо всех городах, в которых жил, обо всех людях, с которыми встречался, обо всех озерах, очаровавших его детство. И о горах тоже. О них говорил особенно много. Его руки начинали порхать, обрисовывая в воздухе головокружительные вершины, пики, искрящиеся льды, гигантские отвесные стены, искушающие тем больше, чем труднее за них уцепиться. Он вспоминал тишину, еще более ошеломительную, чем пронизывающий скалы иней, что царит на вершинах. Безмолвие, ясность и одиночество. И еще синева, эта ледяная и совершенно чистая синева неба, натянутого меж иззубренных гребней, словно простыня, хлопающая по лицу, слепящая взгляд. Ибо между телом и взглядом идет постоянный поединок — тело хочет подниматься все выше и выше, превзойти взгляд, выйти за его пределы. Баладина же говорила о своей музыке. Иногда она приносила свою виолончель и играла для Джейсона и Шломо. Что касается Шломо, то он никогда не говорил ни о себе, ни о своем детстве, из которого был так насильственно вырван, ни о своем недавнем прошлом, когда путешествовал. Он предпочитал рассказывать всякие выдуманные истории.
Один раз все же Шломо выдал свое смущение, но заметил это только Джейсон. Как-то вечером Баладина, усыпленная алкоголем и неясным бормотаньем часов, задремала, положив голову на колени Джейсона. Шломо смотрел, как она спит; любовался ее волосами, струящимися по ногам Джейсона. И вдруг желание схватило его за горло, словно всхлип. Чтобы избежать паники, он одним духом осушил свой стакан бурбона и начал сочинять на ходу какую-то нелепую историю. Историю без конца. О том, как какая-то женщина в один прекрасный день разбила стеклянные песочные часы — по неловкости или со зла, а может, и от нетерпения перед медлительностью времени, в точности ему неизвестно. Так что песок стал сыпаться и сыпаться. Ночью и днем, неделя за неделей песок вытекал, как кровь из незаживающей раны, и засыпал все. Город, потом пригород и все деревни вокруг, и реки, и пруды, и холмы, и леса. Вся страна превратилась в пустыню. В бескрайнюю пустыню белого песка, с мельчайшими, гладкими песчинками цвета слоновой кости. И босоногая женщина шла без конца по пустыне, куда глаза глядят, оставляя на всем своем пути следы своих шагов. Поскольку ветра не было, следы оставались. И вот однажды эти бесчисленные отпечатки шагов тоже пустились в путь. Они бродили во все стороны, шагали взад и вперед по пустыне, так что в конце концов покрыли всю ее поверхность. Тогда женщина остановилась, не осмеливаясь топтать следы. На этом Шломо умолк; его история вела в никуда. Он даже не знал, что рассказывать дальше. Эта нелепица даже не отвлекла его от Баладины; его глаза все так же были прикованы к ней, к ее рассыпавшимся волосам, к ее губам. Он снова налил себе. Джейсон сделал то же самое и, опустошив свой стакан, попытался продолжить сказку. Предположил, что женщина стала дуть, дуть очень сильно, без остановки, и следы взлетели тучей подёнок и вскоре исчезли, а женщина снова ушла. Но куда, он не знал. Баладина, открыв глаза, но по-прежнему лежа головой на коленях Джейсона, подхватила рассказ. Она предложила, что женщина стала плакать. И ее слезы текли, как песок, без конца, и стерли все следы, и тогда женщина смогла снова пуститься в путь.