Настала ночь, они по-прежнему были в комнате вдвоем — то сидя, то меряя шагами пространство, и говорили. Потом слово умолкло, будто вдруг истерлось, сломалось, или же растворилось в сумерках, медленно заполнявших комнату. До них долетел гул города — где-то вдалеке слышались крики и поступь бунтующих толп, полицейские сирены, звон разбитых камнями стекол. Повсюду вокруг них на улицах молодость требовала своих прав. Своего права на слово, на желание, на счастье, на удовольствие. А они, зарывшись в своей норе, под улицей, слушали этот мощный рокот праздника и мятежа со странной смесью удивления и безразличия. Они были в том же возрасте, что и бежавшие над их головами манифестанты, они могли бы присоединиться к ним, должны были пойти с ними. Но в этот миг их молодость была в другом месте.
Далеко от города, далеко от всех толп, далеко от истории. Вне самого настоящего времени, быть может. Вообще за пределами времени, у самой кромки вечности. Их юность словно оказалась в пустоте, даже в изгнании, — их юность в этот миг была заложницей отсутствующего.
Они умолкли. Она сняла свою жакетку. На ней была простая блузка-поло, черная, с вырезом на груди и спине, как у купальника или трико танцовщицы. Она сидела на стуле в углу комнаты, совершенно неподвижно. Он стоял спиной к стене, рядом с постелью, скрестив руки за спиной. Смотрел на нее. И вдруг она сделала прелестный, волнующе прекрасный жест: слегка наклонившись вперед, вытянув шею и живо подняв лицо к Янтарной Ночи — Огненному Ветру, обхватила свои груди раскрытыми веером ладонями, словно какая-то боль или удивление пронзили ей сердце. И медленно встала, приблизилась к нему — все так же сжимая груди в ладонях, пальцы лучами к горлу. Ее глаза были широко раскрыты, почти вытаращены, а взгляд совершенно безумен. Приоткрытые губы чуть заметно подрагивали. Он, слившись со стеной, почувствовал, как вжимается в ее толщу.
Тереза шла к нему — прямо на него, и стук ее каблучков отдавался в стене, раскатывался эхом по всем подвалам города. Не это ли извлекли манифестанты, разобрав мостовые, — безумный стук шагов женщины в зеленых туфельках, поступь женщины, охваченной удивлением и нежностью, поступь женщины, прекрасной до потери рассудка? Выходит, вся эта борьба молодежи с ее криками, камнями и песнями, была затеяна просто ради этой поступи женщины на высоких каблучках, стучащих в подвальной тишине города, ради того, чтобы разнести ее по всей земле — по земле и по всякой плоти, среди живых и мертвых? Ради этой поступи женщины, топчущей сердце и кровь мужчин, попирающей их мышцы, чтобы опустошить желанием? Ради этой поступи женщины, что раздается даже во рту, подавляя там всякое слово, усугубляя вовек неутолимые голод и жажду. Ради этой поступи женщины во рту, что внушает безумную любовь, становится бездной, наполненной криками и поцелуями.
Так она дошла до него, приблизилась почти вплотную. Их бедра соприкоснулись, дыхание смешалось. И тут они внезапно схватились за руки. Они обнимали друг друга за плечи, за затылок, за волосы, отталкивались, едва ухватившись, чтобы еще крепче сцепиться друг с другом.
Ее расстегнутая серая юбка скользнула по бедрам с тишайшим шелестом, упала на пол и осталась лежать огромным цветком. Пепельно-серая, в складках-лучиках юбка, лежащая у изножия кровати, словно лунный отсвет.
В темноте кожа Терезы была того же бледного, лунного оттенка. Янтарная Ночь едва ощущал вес ее хрупкого тела; только распущенные волосы обладали какой-то тяжестью, густые и длинные.
Поезд уже приближался к его родным краям. А он все еще чувствовал эту тяжесть — тяжесть белокурых волос, что скользят по плечам, рассыпаются, смешиваются с тенью, с запахами, пронизываются ласками, тяжелеют от поцелуев, — чувствовал в своих ладонях, на шее, на туловище и животе.
Чувствовал себя навек привязанным к этому телу, к этим волосам. Тереза открыла ему в теле, в наслаждении и желании то, чего никакая другая женщина не позволила даже заподозрить, каким бы ни было удовольствие, которое эта другая могла ему дать. Открыла ему географию тех морских глубин, что до бесконечности расстилаются под кожей, — в ней и в нем; две разные географии, и, тем не менее, совпадающие темной и мощной сетью разломов. Увлекла на вершину нежности, научила полной самоотдаче и забвению себя в другом, вплоть до потери. До восторга — до ужаса. Ибо эта радость, достигнутая на исходе ночи плоти, в истощении ласк и поцелуев, в ослеплении взглядов, была также ужасом чувств и сердца.
И на исходе этой ночи тела, где она была его проводником, он вновь обрел Розелена.
Розелена, плывущего по течению, которого надо было тянуть по реке к морю, помочь сплавляться без толчков, без страха. Розелена, плывущего, словно легкий плот, покрытый солью, — груз его слез и пота, возвращающийся к Богу. Утешится ли он этим?