Вот страна Русь, яко мясная туша, питаемая кровяными жилами. Жилы сходятся к сердцу, оно – стольный град. Имя ему – Владимир-на-Клязьме. Здоровое сердце, крепкое, молодое. Туда притекают товары и деньги, оттуда толчками исходит уверенная сила. Однако же телом правит не сердце, а голова. Им, голове и сердцу, надо быть близко, но порознь, чтобы не вышло, как в Киеве. Тамошние государи правили с оглядкой на горожан, боялись их прогневить. Потому что не раз случалось: осерчают киевляне, и государя – вон.
Не так надо.
Боголюбово – город весь свой, только государем живущий. Брать сюда подати и пошлины, держать тут государеву казну, бояр с приказчиками, крепкую дружину, а торгового-мастерового люда здесь не надобно. Будут нужны – из ближнего Владимира призвать.
Стал мечтать. Вот возляжет он на вечный покой в Богородицкой церкви, а его воля пребудет в веках. Произрастет из посаженного им семени могучий дуб, превеликий Империум, и падет второй Рим, ибо он прогнил в торгашестве, и станет Боголюбово Римом третьим, вечным, ибо троица – цифра Божья, а он, Андрей посмертный, будет взирать на Боголюбскую державу, плод своих чресел, с подножия Господнего Престола и радоваться.
Держать голову государства отдельно от тела, на неприступной высоте – вот в чем ключ, мыслилось князю.
Но громко раскаркался ворон, сбил с возвышенных дум. Андрей рассеянно оглянулся назад, и была там другая голова, отделенная от тела – мертвая.
Внизу, на въезде в детинец, торчал кол. На колу зявилась черным ртом башка. У ней на темени сидел ворон, орал: карр, карр.
Башка была Петра Кучковича, казненного третьего дня. Похвалялся, собака, что всё Андреево богачество от них, Кучковичей, пошло, а допреж того был-де он, Андрей, младший сын и голодранец, в хвосте репей, ни удела не имел, ни вотчины. Донес о том лае князю Прокопий.
Конечно, брехал Петр спьяну и сдуру, можно бы и простить, все же шурин. Но потому и нельзя было простить, что шурин. Пускай люди видят: никто не смеет про государя зазорничать. Опять же никчемен сделался Петр от хмельной привычки. Приставленный к большой заботе, править княжьими конюшнями, стал небрежничать. Вот и вышла двойная польза: на конюшни теперь поставлен человек охочий, ревностный, а подданным – урок. Никто от государева гнева не обережен, даже княгинин родной брат.
Это другой закон властного искусства: государь должен быть страшен.
Страх – штука не такая простая, как дуракам кажется. Одной свирепостью целую страну долго не удержишь. Ко всему человеки со временем привыкают – и к казням, и к крови, и к прочим ужасам. Страшнее всего владыка, от которого не знаешь, когда он помилует, а когда наградит. И который никого не пощадит, хоть родню, хоть свойню.
Потому и срублена Кучковичу голова, потому и выставлена на самом виду. Кто через ворота в детинец въехал – сразу узрел и вошел в надлежащий трепет.
Отвернулся князь от ворона, стал снова про грядущий Третий Рим мыслить.
– В Москов бы уехать, в тишину, в дальний угол, подале от постылого боголюбского златолепия, – жалобно сказала женщина, глядевшая на башню из терема, через оконный переплет. Великий князь отсюда казался истуканом вроде тех, что ставят на степных курганах, такой же каменный. – Давеча в церкви опять его христом-богом молила: отпусти дожить в родном краю, на что я тебе? Нет, говорит, ты – княгиня, должна при мне быть. Прошу его: хоть голову Петрушину из-под окна вели убрать, ведь это брат мой. Нельзя, говорит. Для того она и срублена, чтобы перед воротами, на виду быть. Останется там, пока не сгниет.
Улита Стефановна заплакала.
– Прибрал бы поскорее Господь – если не его, аспида, так меня, сирую. За что мне всю жизнь мука? Чем я согрешила?
Мужчина – черная борода с проседью, малиновая ферязь с золотым шитьем – нытье не слушал. Он тоже суженными глазами смотрел на недвижную фигуру.
Процедил:
– Знаешь, за что я его лютей всего ненавижу? Брата нашего сказнил и даже не думает тебя иль меня беречься. Мы для него – тьфу, пыль подсапожная. Отец его, сатана, такой же был. Помнишь тогда, в Москове, как нас, малых, во двор сволокли?
– Как не помнить, Якимушка. Разве позабудешь? – всхлипнула Улита.
Давно было, двадцать семь лет назад.
Приехал к ним во Москов, батюшкину вотчину, суздальский князь Юрий, за свои загребущие лапы прозванный Долгоруким. Батюшка ему и охоты, и пиры, и дары всякие, а Юрий только злобился.
В трапезной, напившись сладкого вина, заговорил ядовито:
– Ох, Стефане, виданное ли дело, чтобы боярин богаче своего князя жил? Пашни у тебя жирные, стада тучные, ловли обильные, вино греческое пьешь, какого у меня в погребах нету. Впору тебе князем быть, а мне под тобой боярином.
Засмеялся.
Улита, старшая, и двое меньших братьев, Петруша с Якимкой, подглядывали из утварной комнаты, боялись.
Побелел от страшных слов батюшка, задрожал. Встал со скамьи, попятился. Да как кинется вон.
Ужасный человек еще посмеялся, вино из ковша допил, от бараньей ноги откусил. Потом, не оборачиваясь к двери, негромко сказал:
– Догоните. Кто от своего князя бегает – изменник. За измену известно что.