— Вот, передай матери — ей положено за то, что вырастила. Таков наш закон…
Он поднял свой бубен и скрипку, крикнул на осла, нагруженного двумя корзинами яиц, потянул за цепь медведя и зашагал с Калиной прочь из села.
Бабы только переглянулись и стали молча креститься.
— Сменить веру, — послышался чей-то голос в толпе, — без попа, без благословения за цыгана выйти… Господь или градом нас поразит или мор нашлет…
Целых три месяца капли дождя не выпало. Земля потрескалась от зноя. В пересохших, поросших ряской руслах ручьев квакали, изнывая без воды, лягушки, запаршивевшие овцы жалобно блеяли на спаленных солнцем пастбищах, зловеще выли деревенские псы.
Мало того, что бабка Цена по Калине глаза выплакала, так еще и соседи криво посматривали на нее. Злые наговоры, тоска по дочери без времени свели ее в могилу. Накануне Димитрова дня ее нашли мертвой в пустом доме.
О Калине долгое время не было ни слуху ни духу. Многие годы спустя кое-кто встречал ее в Добрудже постаревшую, увядшую, она ходила по селам, продавая лукошки да веретена. Давно прошло одиннадцать лет, и медвежатник подался в одну сторону, Калина — в другую.
Запустел дом бабки Цены… И хоть стоит он посреди села, как раз напротив лавки церковного старосты, но весь обветшал, зарос бузиной, можно подумать, что он прячется в зарослях бурьяна, стыдится на белый свет показаться. Девушки, возвращаясь с посиделок, обходят его околицей, по ночам никто не смеет мимо пройти. Когда бабка Цена помирала, при ней никого не было, вот кошка через нее перескочила, и она обернулась упырем. Ходит слух: стоит месяцу в глухую пору померкнуть, как какая-то старуха, опираясь на прялку без кудели, начинает ходить по опустевшему подворью. До самых первых петухов бродит.
НЕПУТЕВЫЙ
Там и сям у калиток недолго посудачили молодицы, припозднившиеся мужики, как призраки, растаяли в тумане, и вот уже село прикорнуло в снежной котловине, утомившись от песен и веселья отшумевших святок. Один только дед Милан засиделся в корчме, старик чего-то мешкал, его вроде бы вовсе не тянуло домой. Но вот корчмарь принялся закрывать ставни, и ему волей-неволей пришлось убираться восвояси. Он вышел на улицу и засеменил по усыпанной половой свежепротоптанной тропинке.
Стоян давно поджидал отца, сидя в одиночестве перед очагом. Он не пошел, как это водится, проститься с родней, поцеловать руку крестному. Напоследок ему стал милей родительский дом. Он выгреб из хлева навоз, растопил очаг, испек две лепешки и стал дожидаться отца. Хотелось на прощанье сесть с ним за стол, потолковать по-людски — завтра ему на целых три года забреют лоб. В солдатах будет грехи искупать.
— Кого еще в пушкари берут? — с порога спросил старый Милан и стал посреди комнаты, как вкопанный, не собираясь присаживаться.
— Никого! Остальных определили в пехоту.
Стоян мотнул головой и слегка отодвинулся, освобождая место отцу.
— В пехоту, значит, на два года. Вот то-то и оно, — промолвил дед Милан и на полуслове осекся: поздно уж, говори — не говори, какой толк…
Стоян повесил голову, он почувствовал себя виноватым. Незачем ему было старосте перечить, сидел бы себе тихо, мирно, — не пришлось бы идти в солдаты: как-никак он у отца один… Он исподлобья глянул на отца: скуластое лицо старика с редкой бородкой было сплошь изрезано морщинами, ему показалось, будто это следы слез, под надвинутой на глаза кудлатой шапкой сеть морщин казалась еще гуще. На старости лет бедолаге доводится расплачиваться за сыновьи грехи. Кто за ним приглянет? Кто трубу печную побелит?..
Старый Милан вздохнул.
— Что поделаешь, — вздохнул он и сел на лавку. — Может, хоть там ума-разума наберешься…
— Причем тут ум! — по привычке огрызнулся Стоян. — Три года отбухаю, а старосте все равно в ноги не поклонюсь.
— Поклонишься! — сказал старик и отвернулся, ему наскучило препираться с сыном.
А Стоян сжал кулаки: не будь другие такими тютями, он бы показал и старосте, и писарю, где раки зимуют!
Недавние распри опять всплыли в памяти. Чем же он провинился? Пока староста не заявился в корчму, все были с ним заодно: речка испокон веку течет через пастбище, Старостиной земли там нет ни пяди. А как только сельский голова кашлянул за дверью и вдвоем с писарем нагрянул в корчму, все опешили. Сидели, как немые. Кое-кто, не растерявшись, тут же подсел к старосте, вроде бы просто так, покалякать. А немного погодя, когда Стоян гнал мимо корову, все уже, видать, и думать позабыли про обиду: сидели перед корчмой на лавке, уставившись начальству прямо в рот, ловили каждое его слово.
— Коровенку, поди, пасть негде, что так из-за этого проклятого пастбища распинаешься? — крикнул староста, и мужики угодливо захихикали.
— Еще бы не распинаться! — встрял писарь. — У него, небось, коров целое стадо да полон двор овец.
— Разные бездельники будут мне тут указывать! — не унимался староста. — Чем по целым дням в корчме языком молоть, вычистил бы лучше хлев да корову скребницей поскреб, а с кормом будет туго, придешь, я первый дам сена!..