Пораженный грандиозностью и ужасным величием этого города, я часами до изнеможения бродил по его улицам, нараспев повторяя про себя строфы из первой главы дедушкиной поэмы. И так же, как и он, я остро чувствовал свое одиночество, зажатый в пестрой толпе, текущей во всех направлениях сразу. В этом многоликом призраке исчезнувшего Города Царей я пытался разглядеть Константинополь образца 1915 года. Иногда это почти удавалось. И тогда мне грезилось, что, опьяненный чужими снами, я не просто разглядел, но
Но все–таки чаще имперский Константинополь, заслоненный республиканским Стамбулом, ускользал от меня. И тогда, обозленный, я напивался в маленьком баре напротив гостиницы (или в своем номере, что, было, в общем–то, гораздо дешевле).
Постоянной работы я так и не нашел и довольствовался тем, что несколько дней в неделю подрабатывал в качестве переводчика и гида многочисленных русских туристов.
Потом я вернулся домой.
Однако моя стамбульская эпопея оказалась не совсем безрезультатной. Потратив довольно много времени и часть скудного заработка на лавки букинистов, я натолкнулся на поэтический альманах, в котором были собраны стихотворения разных поэтов начала столетия. Бегло просматривая книги, разложенные, или, скорее, просто наваленные на прилавок, я вдруг словно по какому–то наитию взял одну из них и раскрыл наугад. Удача! На странице 112 был напечатан большой отрывок из поэмы Идриса Халила (в дошедшей до меня рукописи сохранились лишь начальные строчки этого отрывка).
Вместо имени автора значилось: «
1
Сад сгорел.
Все остальное: война, волоокая мадам, поэзия и даже страшная смерть Хайдара–эфенди от рук неизвестного убийцы — все эти события в жизни Идриса Халила, в общем–то, второстепенные, побочные. По–настоящему имеет смысл лишь чудесный сад с его клумбами желтых цветов и аккуратными дорожками, посыпанными гравием, исчезающий в языках гудящего пламени…
Этот символ священного безумия, как путеводная звезда, будет вести Идриса Халила по волнам морей и однажды достанется нам по наследству. Тщательно вплетенный в паутину времени, упрятанный под нагромождением случайных происшествий, имен и дат, он является главным среди множества образов, сопровождающих историю моего деда и нашей семьи, потому что несет в себе смысл предопределения, доступный видению гадалок и сумасшедших. Он освещает путь от Идриса Халила к тому, кто бесконечно ткет паутину. К тому, чьи сны оказываются нашими днями. Я надеюсь, что, разгадав его тайный смысл, сумею найти то, что так страстно ищу для него и для нас: прощение и покой.
А пока, несмотря на все мои усилия, прошлое все больше дробится на фрагменты, распадается от каждого неудачно подобранного слова. Из общей картины выпадают целые эпизоды, оставляя после себя зияющие дыры. И чем настойчивее я стараюсь уловить суть происходившего, сохранив при этом последовательность изложения, тем хуже мне это удается. Образы–призраки, тесня и расталкивая друг друга, грозят в скором времени совершенно заслонить собой то главное, что заставило меня взяться за написание этой истории.
1918 год. Возвращение.
Как только темнота, наступившая после смерти мадам, рассеивается, я опять вижу Идриса Халила. Вижу его стоящим в толпе на перроне константинопольского вокзала Хайдарпаша. Закутанный в длинный шарф, в черном пальто с поднятым воротником, он едва узнаваем. Саквояж исчез. Вместо него новенький чемодан темно–коричневого цвета.
По путям в облаке горячего пара и дыма медленно двигается состав. Мужчина с висячими усами в железнодорожной форме звонит в бронзовый колокол, возвещая о прибытии поезда.
Идрис–мореход предъявляет билет и, поднявшись в вагон, садится на свое место у окна. Сердце его замирает от радостного предчувствия. Снова в пути! Согласно записям у него на лбу, которые не смыть ни водой, ни уксусом, не вывести каленым железом, не содрать вместе с кожей (увы, изменить написанное почти так же невозможно, как и прочитать его), он едет домой!