На фонарях вдоль набережной висели полураздетые люди. На каждом витом чугунном столбе по двое, а то и по трое сразу. Черные воды Черного моря отражали их распухшие лица, свернутые набок. Жадно кричали чайки, неподвижно парящие над зыбью. У огромных дымных костров, сложенных из скамеек, грелись солдаты. Голодные и брошенные, опьяненные тоскливым ужасом, они вешали своих офицеров, и это было необходимым жертвоприношением собственной униженности, варварству и пролитой крови на чужой, враждебной земле. В этом зрелище судного дня его главное действующее лицо — смерть, насильственная и унизительная, со всеми ее отвратительными подробностями — выглядела почти обыденно, и даже скучно.
С трудом протискиваясь сквозь шумную толпу солдат в серых шинелях, над которой вьется плотный влажный пар тысячи выдохов и вдохов, Идрис Халил изо всех сил сжимает ручку новенького чемодана.
Хозяин гостиницы, грек, передавая ему ключи от номера, шепотом спросил вначале по–русски, потом по–турецки:
— Если вы офицер, уважаемый, лучше вам здесь не оставаться! Страшные времена! Видели фонари в порту!?…
Но Идрис Халил спокоен за себя. Охранное имя, данное ему при рождении, защитит его от всех напастей! Подложив руки под голову, он словно бы плывет в плотных сумерках, затопивших грязную комнатку с железным рукомойником в углу у стены. С улицы доносятся смех и пьяная ругань. Дует в щели. Идрис–мореход думает о том, что с того самого дня, как он покинул Константинополь, его безумные ночные кошмары, в центре которых неизменно находится рыжий огонь, пожирающий все тот же сад, становятся все короче и бледнее. Теряя краски, выцветая, как старые фотографии, теперь они стали лишь отголосками прежних видений. Чем дальше он от Города Царей, чем глубже погружается в кровавую грязь конца света, тем, на удивление, спокойнее становится у него на душе. И хотя призраки покинутого им Константинополя все еще рядом с ним, — дни их сочтены. Вскоре они станут так же неузнаваемы, как и лицо блистательного Энвера–паши на открытке, лежащей среди бумаг на дне его чемодана.
…Это еще один образ в череде образов, застрявших в строчках дедушкиной жизни. В скромном наследстве, доставшемся мне от него, есть и эта открытка, датированная 1913 годом. На ней сын бедного железнодорожного служащего, ставший в 33 года генералом и, словно герой из сказки, женившийся на дочери султана, принцессе Неджие–ханум, смотрит сквозь время потускневшими глазами.
Идрис Халил пишет:
Он засыпает под неутихающий шум за окном. Холодно. В гостинице не топят. Он лежит на кровати, не сняв даже промокшие под дождем пальто и ботинки. В подкладке его пиджака зашиты деньги.
Идрис–мореход засыпает в радостном предчувствии новых снов…
2
Как только Идрис Халил переправляется через пограничную Куру, начинается какая–то путаница, в которой мне так и не удалось до конца разобраться. Таинственным образом пунктирная линия его маршрута вдруг расщепляется на две: одна продолжает тянуться дальше на восток, мимо отрогов Кавказского хребта, к столице, а другая резко отклоняется вниз, в сторону Елизаветполя — Гянджи. Два маршрута, а значит — два Идриса Халила, существующие параллельно друг другу! Один в Баку, другой в Елизаветполе — Гяндже! …
Что это, мистификация? Сбой, ошибка? Два Идриса Халила в двух разных вариантах Судьбы? Согласно здравому смыслу, только один из них может быть реален, второй — не иначе, как его поэтическое alter ego, воображаемый герой. Иначе: кто–то из них двоих сновидец, а кто–то сновидение. Но, даже зная это, хочу заметить, что разделить их, не нарушив при этом внутреннего механизма дедушкиной жизни — уже невозможно. Сросшись головами, как сиамские близнецы, они, каждый в свой черед, нашептывают мне свои истории. Один справа, другой слева (еще одни парные ангелы).
Тот, что справа:
весна 1918 года. Мятежный Елизаветполь только что вернул свое прежнее название — Гянджа (карта пестрит крестиками, обозначающими места сражений, и разноцветными стрелками, указывающими на передвижения войск).
Опускаясь откуда–то сверху, сквозь стремительно разлетающиеся облака, я вижу город среди холмов, покрытых тенистыми лесами. Все ближе его улицы, его старые кладбища, красильни и ткацкие фабрики, его базары и по–восточному неуютные площади. Стремительно тают остатки рассветных сумерек, на молодых листьях платанов вспыхивает медное солнце, и вот уже до меня доносится напряженный голос муэдзина, возвещающий о наступлении утра с минарета Синей мечети.
На плацу во дворе казармы выстраиваются солдаты. Шеренгами в два ряда. Придирчиво наблюдая за ними, проходит турецкий чавуш.
Неожиданно в воротах казармы я вижу Мухаммеда Хади.
Феникс.