Начали со спален. Пока Балагусейн грел воду в чугунном чане во дворе, они подметали, мыли, скребли, стирали, прочищали, переставляли, проветривали, выставляли на солнце (редкое январское солнце, холодное и низкое), натирали воском паркет, выгребали мусор, снимали паутину, выбивали паласы и ковры и мыли окна — на одно только это пошло немыслимое количество ветоши и щелока. Потом наступил черед гостиной и коридора.
…Фатима–ханум на старой фотографии, Фатима–ханум в призрачной ткани моих сновидений — я вижу ее стоящей посередине большой пустой комнаты с навощеным паркетом. На окнах новые бархатные шторы, привезенные из Баку. Она отодвигает одну из них и смотрит в сад, уснувший под тонким слоем зернистой поземки. Мы разминулись на месяц, но, нашептывая мне, еще не рожденному, свои истории, она начала бесконечную цепь моих снов. И потому, отделенный громоздким небытием от нее и от этого дома, в одной из комнат которого она стоит, прильнув к окну, я странным образом могу чувствовать и переживать ее радость при виде первого снега и понимать тайный смысл ее яростного похода против запустения. Шаг за шагом отвоевывая жизненное пространство у сырого и темного хаоса полужилого особняка, бабушка неосознанно бросала вызов тому каждодневному изматывающему страху и, одновременно, бесшабашному забвению, в котором пребывали поселок и остров, и вся Первая Республика, доживающая свои последние дни…
Солнце, сверкнув, гаснет на платиновой крышке исчезнувших часов. Идрис Халил переворачивает страницу какой–то книги и, попыхивая папиросой, продолжает читать дальше.
Так история одной жизни становится историей вечности.
7
В этот последний день зимы 1920 года ждем наступления Часа.
Сгорбившись на низком табурете, Балагусейн начищает ваксой дедушкины сапоги. Зевает. Раннее утро. Его рыжая макушка, покачивающаяся в такт движениям щетки, да отсветы пламени, гудящего в печи — единственные цветные пятна в трепетном полусумраке, затопившем просторную кухню. За окном по темной воде круглого бассейна сиротливо мечутся листья кувшинок.
Напрягаемый ветром огромный дом полон скрипов и шорохов. Воют печные трубы. Балагусейн поднимает глаза к потолку, замирает. С деревянных перекрытий сыплется пыль. Неужто наверху и вправду кто–то там ходит!
— Сохрани нас Аллах! — вздыхает он и вновь принимается за работу. Взмах щеткой — жирная вакса расползается в глянцевую полоску на голенище сапога.
— Сохрани нас Аллах! — говорит Фатима–ханум, расчесывая волосы редким гребнем. Волосы — черные, почти как воронье крыло, волнистые, густые (позже, в других моих снах, они станут пепельно–серыми и тонкими). — Какой ветер! Опять повсюду будет пыль!
— Мы же на острове! — Идрис Халил проводит ладонью по лицу, прогоняя остатки сна, потом откидывает толстое шерстяное одеяло и разглядывает Фатиму–ханум в зеркале. На ней длинная ночная рубашка, отороченная вышивкой.
Что стало с Ругией–ханум? Не знаю. Она исчезла из дедушкиных снов, а значит, и из моих тоже.
Несмотря на базарный день, большинство лавок на площади сегодня закрыты. Пусто и в чайхане Мешади Худадата. Ветер.
— Осторожно здесь, отец, не оступись!
Гаджи Сефтара выводят из дверей дома и ведут по безлюдной улице в баню, которая находится тут же рядом, за углом.
С утра в бане Мешади Рагима никого нет: позже начнутся женские часы.
Навстречу плетется арба с большими корзинами угля. Издали заметив ахунда, угольщик, придерживая папаху против ветра, почтительно здоровается.
Вначале с него снимают очки (темные мотыльки сразу исчезают, и одухотворенный лик повелителя времени превращается в обычное, ничем не примечательное лицо стареющего мужчины), затем шерстяной абаз. Размотав длинный пояс–кушак, стаскивают с ног башмаки, потом шальвары, через голову стягивают рубаху — и почтенный Гаджи Сефтар остается в одних просторных подштанниках до колен. В течение всей процедуры раздевания он молчит, укрывшись за плотной пеленой разфокусированной мути, завесившей его беспомощные глаза.
В главном зале, в клубах горячего пара, насыщенного запахом хны и цветочного мыла, Гаджи Сефтара укладывают на каменную лежанку поверх расстеленной простыни, окатывают водой и начинают энергично тереть рукавицей его худые плечи и впалый живот.
Закрыв глаза, Гаджи Сефтар плывет по волнам благоухающего пара, улыбается. Он ждет приближение Часа.
Банщик выдавливает из полотняного мешочка, наполненного мыльной водой, пышную пену и равномерно распределяет ее по наголо обритому черепу ахунда: все начнется, когда из земли появится свет — яркий, ослепительный, но не обжигающий, и будет он такой силы, что, появившись в Хиджазе, окрасит кончики рыжих усов английских солдат, стоящих в Басре и Кербале, в цвет лилового шелка (в прежние времена Гаджи Сефтар непременно упомянул бы «верхушки верблюжьих горбов»)…