Читаем Иерусалим полностью

Я смотрел на их танец, на взлетающие серые копыта, на длинную серебристую шерсть, мерцающую в лунном свете, на вычерченный серебром их тел круг пляски, на прогнутые темные спины и вытянутые кривые когтистые лапы: они кружились, вплетаясь в темноту и разбрасывая судорожные тени. Они смыкали и размыкали свой бесформенный круг, волнистое объятие их танца: в такт движению своих тел они чмокали губами, рыча, мурлыкая и повизгивая; когда исчезла луна и темнота почти растворила в себе их фигуры, они запели тяжелыми хриплыми голосами. Опять появилась луна, осветив черные пятна облаков; дальние огни Адама сжались и потускнели в ее нервном настойчивом свете; фигуры пляшущих сеиров снова выплеснулись из темноты.

Их стало больше, и, приближаясь к центру круга, они встряхивали своими головами, склоняясь к низкому камню, похожему на голову лошади, — бугристой и непрозрачной массе, казавшейся тяжелым сгустком темноты, связывавшим своим присутствием их тела в единую замкнутую цепь, подчинявшую своей неподвижности их упругие, раскачивающиеся движения. В такт ритуальным песням они выбрасывали вперед свои толстые мохнатые лапы, иногда сопровождая судорогу своих движений печальным и пронзительным воем; пятна лунного света беспорядочно ползали по их шерсти.

Луна опускалась все ниже, и пляска сеиров замедлялась; их голоса, опускающиеся до болезненного хрипа и поднимающиеся до неуверенной молитвенной дрожи то ли радости, то ли отчаяния, становились все тише, растворяясь в холодном предутреннем покое пустыни — их вечного равнодушного дома, за тысячелетия знакомого до последнего камня, обжитого, одомашненного, исхоженного и, тем не менее, так и оставшегося чужим — в безжалостной, беспощадной белизне гор и черных пазухах пещер сохраняющего равнодушную надчеловеческую тайну, отчужденность, раскаленную чистоту своего присутствия — воспоминание о днях творения и предстояние дням гибели, хранящего очистительную белизну своих камней.

Но по мере приближения утра спокойствие пустыни перекидывалось на сеиров, скрашивая неистовство их движений, умеряя порывистость их танца. Утро, еще незаметное, но ощутимое, как мысль, как чувство неизбежности, как сила привычки, опутывало ночную пустыню своим успокоением, своей отчужденностью, своей тишиной — и в ней медленно растворялись затихающие голоса сеиров; но темнота все еще оставалась нерушимой, плотной, непроницаемой для глаз.

Огромная мохнатая тень выскользнула из-за моего плеча, обдала меня холодом своего присутствия: я вздрогнул и испуганно откинулся на спинку своего каменного кресла: сеир подошел еще на шаг и, приоткрыв пасть, взглянул на меня.

— Зачем ты пришел? — спросил он.

Я промолчал. Он медленно сел напротив меня; я посмотрел ему в глаза.

— Зачем ты пришел? — переспросил он, и я неожиданно почувствовал его дыхание.

— Я смотрел на ваш танец, — ответил я, — но скоро утро.

— Ты хотел увидеть пустыню?

— Нет, — ответил я.

— Значит ты хотел увидеть себя, — сказал сеир..

— Снова нет, — ответил я, — почему ты спрашиваешь? Мне просто было плохо.

Сеир поднял камень, и на его светящейся зеркальной поверхности я увидел отражение своих глаз — огромных, раскрытых, с мутными белками, испещренными красной клинописью прожилок, воспаленных, со зрачками, неправдоподобно расширившимися от удивления или, может быть, боли. И боль, раз увиденная, затопила все: темное присутствие гор, пляску сеиров, желтый пьяный зрачок луны, моего собеседника, яркое зеркало камня; растекаясь, она заполняла собою пустыню — ложбины, пещеры, складки гор — поглощала цвета и фигуры, выравнивала и иссушала мир по своему подобию, наполняя собою душу, сжимая тело, принося с собой остановившееся дыхание, головокружение, тошноту: смутное и восхитительное подобие смерти.

Но ночь, растворившаяся в мутном потоке боли, больше не воскресала: на смену удушью неожиданного отчаяния, на смену его густому и липкому приливу пришло утро, наполняя освобождаемое болью пространство неестественной голубизной, разрезающей темноту, отделенной от темной, тяжелой массы гор малиновой тревожной линией восхода. Но даже эта молчаливая тревога лишь оттеняла студенистое всепроникающее спокойствие, медленно покрывающее пейзаж; в его легкости растворились кружащиеся тени сеиров и сухая ночная нежность гор. Утренний холод обострил чувства, и на тканях полумрака они дорисовали мелкую бело-зеленую весеннюю рябь иудейских гор, красноту песчаных проплешин и вечерние тени невидимых ложбин. Арабская деревня безглазой белесой массой обозначилась на полпути до горизонта, ее дома скатывались к Иерусалиму белой туманной лентой, напоминая каменный след, оставляемый в горах сошедшим селем; голубизна предвосходного неба медленно наполнялась рассветной кровью.

8

Перейти на страницу:

Все книги серии Готика

Иерусалим
Иерусалим

Эта книга написана о современном Иерусалиме (и в ней много чисто иерусалимских деталей), но все же, говоря о Городе. Денис Соболев стремится сказать, в первую очередь, нечто общее о существовании человека в современном мире.В романе семь рассказчиков (по числу глав). Каждый из них многое понимает, но многое проходит и мимо него, как и мимо любого из нас; от читателя потребуется внимательный и чуть критический взгляд. Стиль их повествований меняется в зависимости от тех форм опыта, о которых идет речь. В вертикальном плане смысл книги раскрывается на нескольких уровнях, которые можно определить как психологический, исторический, символический, культурологический и мистический. В этом смысле легко провести параллель между книгой Соболева и традиционной еврейской и христианской герменевтикой. Впрочем, смысл романа не находится ни на одном из этих уровней. Этот смысл раскрывается в их диалоге, взаимном противостоянии и неразделимости. Остальное роман должен объяснить сам.

Денис Михайлович Соболев

Современная русская и зарубежная проза / Современная проза / Проза

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза