Вернувшись домой, я понял, что ложиться спать уже поздно, поджарил яичницу, потом тост, разобрал пачку бумаг, снова полистал поэму о короле Хорне, наконец, спустился к машине. Припарковавшись около маленького мусульманского кладбища рядом с Садом Независимости, я медленно направился в сторону старого города. Становилось все жарче; городская стена чуть светилась под лучами белого утреннего солнца. Но она все еще отбрасывала тень. Вдоль стены я дошел до Яффских ворот и свернул внутрь; прямо за воротами на мостовой стояли американские туристы, чуть дальше — несколько полицейских, и уже за их спинами шумел арабский рынок. Не доходя до рынка, я свернул направо, прошел мимо крепостной стены с двойными зубцами, огибающей башню Давида, и, еще раз повернув, на этот раз налево, вошел во дворик. Часы на башенке с колоколом показывали без десяти одиннадцать. Но Джованни уже ждал меня. Я сел и заказал чашку двойного кофе.
У наших встреч не было особой цели. Обычно мы просто пили кофе, часто разговаривали о погоде. Впрочем, в те дни, когда мы пили кофе в уличных кафе, погода почти всегда была жаркой и вполне неизменной. Иногда обещали небольшое похолодание, чуть чаще — горячий и сухой ветер из аравийской пустыни. Я помню, что несколько раз Джованни рассказывал мне о церковных сплетнях, а однажды долго пересказывал запутанные истории о монахах-привидениях, услышанные им где-то в сельской Умбрии. В ответ я рассказывал ему что-то об университете, о книгах, которые тогда читал. Готические окна выходящей во двор церкви раскалывали время своими узкими силуэтами, тень кипарисов прикрывала и как-то обустраивала прохладу дворика, двухэтажный дом из белого камня, огибавший его, защищал от шума толпы у башни Давида и криков арабского базара у Яффских ворот, а часы на маленькой башенке на крыше дома возвращали расколотое и уже почти изгнанное, вполне бесплотное время. Но на этот раз поговорить нам не дали.
У входа во дворик появился Андрей, работавший тогда, как и я, в университете; он нас не заметит, подумал я; но, вопреки моим надеждам, он неумолимо приближался к нам, подплывал неизбежным темным пятном, расплывающимся на фоне белых, мерцающих в полуденном свете, иерусалимских стен. Он заметил меня и сразу же сел рядом с нами. «К вам можно присоединиться?» — спросил он, уже отодвинув стул; и официантка принесла ему меню.
— Знакомьтесь, — сказал я. — Джованни — Андрей.
— Piacere[46]
, — сказал Андрей с сильным русским акцентом и сразу же перешел на английский, впрочем, чуть менее скверный. — И о чем же вы столь увлеченно говорили?— О теологии, — сказал я, — у нас был теологический спор об оправдании сущего в христианстве и иудаизме. Как сказали бы в добрые старые времена, о смысле и назначении мироздания.
Джованни удивленно посмотрел на меня. Подул ветер, и кипарис, у которого стоял наш столик, чуть слышно зашелестел. Андрей явно заинтересовался.
— Но разве в христианстве падший мир вообще может быть оправдан? Я не говорю об оправдании истории, про это мы все читали и много что знаем, а об оправдании именно мира. Не искуплении, а именно оправдании, — добавил он, подчеркивая свою мысль.
Согласно католической традиции, — сказал Джованни с видимой неохотой, — все оправдано уже тем, что создано Богом и существует в Боге. Разумеется, не в том смысле что, Deus sive natura[47]
; однако мы говорим, что природа все же существует не вне Бога. Это может означать, что она как бы часть Бога, и тогда мы говорим о панэнтеизме; в этом случае, мы можем, как Дунс Скот, говорить о единосущностности предикации бытия, о том, что, когда мы говорим «Бог существует» и «мир существует», мы пользуемся глаголом «существует» в одном и том же смысле.— А если нет? — спросил Андрей.
— Если нет, — продолжил Джованни, — то тогда мы все равно можем утверждать, что бытие Бога объемлет бытие мира. В этом случае мы можем сказать, что Бог присутствует, просто присутствует в природе, и поэтому он всегда с нами. Но я лично склоняюсь к первому.
— То есть он есть все, — объяснил Андрей, — включая эту кучу мусора, которая гниет здесь уже третий день, включая трупы дохлых собак, которые разбросаны где-нибудь в Хевроне, включая отрезанные головы и, если хотите, газовые камеры. Я не об идее говорю, а о самой субстанции. Или где-то вы все-таки проводите границу вашей предикации бытия?
— Нет, — сказал Джованни, опуская голову и отхлебывая кофе. — Все Corpus Domini nostri[48]
.Подошла официантка, спросила, не хотим ли мы еще чего-нибудь. Мы отказались. Как обычно, Андрей отметил восточную навязчивость наших официантов.
— А как же человек? — спросил он Джованни.
— Человек? — Джованни снова отхлебнул холодного кофе. — Вы спрашиваете о нем потому, что вам кажется, что то, что я сейчас говорил, несовместимо с нашими взглядами на грехопадение. Вы даже могли бы сказать, что это противоречие так глубоко, что в определенном смысле его можно было бы классифицировать как contraditio in adjecto[49]
.