Но память неожиданно оказалась сильнее мысли; и в своем скольжении по поверхности времени мир слился в обманчивую мерцающую цепочку. Яков ибн Якзан, танцующие сеиры, Джованни, poena damni. Дождь и город, сказал я себе, город и река. Я вспомнил странную рукопись про Самбатион, которую читал несколько дней назад. Река и город. Город, где нет знакомых лиц. Но я думаю, что понял ее. Как и она, я бы бродил по широким улицам, по переулкам, по проходным дворам. Пошел бы мелкий дождь, и прохожих становилось бы все меньше. Но Лилит не было среди них. Если бы у меня был зонтик, я бы даже, пожалуй, открыл его. А может быть, и нет. Смеркалось, но смеркалось медленно, и фасады домов, освещенные фонарями, выступали из низкого, чуть серебристого, сумеречного неба. На разбитом асфальте тротуаров темнели лужи. А потом я вышел к воде. «В каждом городе должна быть вода, правда», — сказала она. И небо над рекой было темнее, чем на улицах, потому что над ней не было фонарей; вечер медленно превращался в ночь. Но ночная темнота этого города, подумал я, была чуть прозрачной. Дождь прекратился. И я просто шел вдоль реки, вглядываясь в темную воду, в тяжелые тени мостов, в огни правого берега. Потом остановился, положив руки на гранит, холодный и еще мокрый от дождя, заглянул вниз и услышал, как вода бьется о камни парапета, тяжело и торжественно. Я вернулся чуть назад, к ступенькам, спустился по ним к реке и сел на мокрую ступеньку у самой воды — там, где пена и речные водоросли оседают на камнях, когда стихает ветер и наступает штиль. И, разумеется, я сел в стороне — сел так, чтобы ни с набережной, ни со ступенек меня не было видно. Становилось все холоднее; серо-красный гранит впитывал и отражал холод ветра, но это не был сырой осенний холод — это был холод ночи, холод города и холод реки. В его полутьме были видны не только волны, но и серая пена, которую они выбрасывали на ступени и смывали с них. Я слушал шум ночного ветра, слушал, как волны реки поднимаются под его ударами, плещутся, сталкиваются и разбиваются о ступени у моих ног.
ДВИНА
Этот рассказ, полученный мною как бы по наследству, кажется мне очень значимым и бессмысленным одновременно. В нем, конечно же, есть свои странности и противоречия; но я давно уже понял, что отсутствие таких противоречий чаще всего свидетельствует об обдуманной лжи. Впрочем, в большинстве случаев лгущий бывает слишком ленив и самоуверен для того, чтобы продумать говоримое им от начала и до конца; и поэтому, в конечном счете, наличие противоречий и логических несообразностей обычно не говорит практически ни о чем. Разумеется, я верил (и продолжаю верить) в то, что истина как таковая непротиворечива, но, отразившись в мутном и кривом зеркале нашего существования, она теряет ясность своих контуров и наполняется густой ряской, тонкой пеленой ряби, чуть желтоватыми отблесками болотистой воды. Но то же самое можно сказать и иначе. Истина нашей родины, в том смысле, в котором Плотин говорит о ней в десятой книге своих «Эннеад», имеет мало общего с правдой и ложью человеческих историй, которыми мы окружены, ее дыхание лишь изредка касается нашей души, как свет фонаря в прозрачном ночном воздухе, как медленно и отвесно падающий снег, как контуры скользящих рыб под толстой коркой льда. Там дома, в мире истинном, скрытом за гранью присутствующего, все, вероятно, иначе; здесь же, хотя я и часто понимал, что мне лгут, я вряд ли мог сформулировать, как выглядит язык истины. Я даже не знаю, следует ли мне называть сказанное выше преамбулой или апологией; в любом случае, я хочу рассказать историю сестры моего прадеда в том виде, в котором она дошла до меня, не отмечая и не объясняя те несообразности, которые в ней, несомненно, присутствуют.