Набив желудок серёжками и почками, тетерева попадали в пухлые белые намёты и затаились в лунках. Подстреленному летом косачу не спалось – ныли на морозе зажившие раны. Пытаясь поудобнее устроиться, чтобы в покое отдохнуть от зимних тягот, он долго ворочался в своём убежище – поэтому первым услышал скрип снега на поверхности, когда остальные птицы уже засыпáли. Охваченный тёмной тетеревиной тревогой, косач пробил единым махом наметённую на лунку крышу и в белом облаке снежной пыли шумно взвился над землёй. Следом за ним, разбуженные треском его крыльев, взметнулись из лунок и остальные тетерева.
Двойной выстрел слился в один раскатистый гул. Молодой косач, первым почуявший опасность, и выпорхнувший следом матёрый петух, словно споткнувшись на лету, кувыркнулись в воздухе и шлёпнулись на снег, окропив его кровью. Остальная стая, охваченная птичьим ужасом, что есть мочи забила крыльями и скрылась за чёрным лесом.
Пал Палыч и Ника возили на тачке магазины с рамками, тут и там облепленными не желающими расставаться с мёдом пчёлами. Александр Семёнович в пристройке снимал ножом с запечатанных сотов забрус. Пётр Алексеевич крутил ручку гремящей медогонки. Полина то и дело включала электрический чайник, держа наготове горячую воду для вязнущего в воске пасечного ножа. Профессор прогуливал в полях Броса – тумаком и лаской учил без команды не отправляться на поиск и на потяжке не убегать далеко от хозяина.
В пристройке пахло мёдом и ароматной узой.
– А всё-таки коммунизм – сила. – Александр Семёнович окунул нож в бидон с кипятком и продолжил резать тяжёлую, почти полностью запечатанную рамку. – Даже в таком обороте, как у нас вышло.
– Советскую школу с нынешней не сравнить, – поддержала отца стоящая на пороге дома Полина. – Я по сию пору тангенс с котангенсом не спутаю, хотя они мне в жизни ни разу на глаза не попались.
– Вот я – деревенский малец, голытьба, безотцовщина, а мне – образование, Академия, квартира, мастерская… Полстраны за государственный счёт на учебных практиках в Репинке объездил. – Таз перед Александром Семёновичем был уже наполовину заполнен срезанным забрусом. – Винтик из таких строгали? Куда! Доносы на меня в Комитет писали и на целине, и здесь, в Ленинграде. А ничего – двадцать пять лет живопись в Мухе преподавал. Только мы как ломать начнём, так поломаем всё – и хорошее, и плохое. Не умещается в головах, что не только чёрное или белое, а то и другое вместе… Конечно, было и чёрное, ничего не скажу. Зачем мучительство это, давильня, оговор? Понятно, с дешёвой силой коммунизм сподручней строить. Но зачем вот это – истерзание, голод лагерный? Да там половина таких было, что за одну идею готовы жилы рвать, Магнитки и Комсомольски-на-Амуре поднимать. А их в пыль – вот этого не одобряю. Да если к человеку с любовью, он тебе всего себя – на блюдечке…
– Чтобы жить при коммунизме, человек должен стать пчелой. – Пётр Алексеевич повернул в медогонке кассеты с рамками. – Да и тогда найдётся пасечник, который захочет ваш мёд хапнуть.
– Это верно, – согласился Александр Семёнович. – Не во всём ещё человек образовался. Но было ведь и светлое: энтузиазм, стабильность, пирожковые… С начала шестидесятых по конец восьмидесятых в магазинах цены не менялись. Теперь такое не представить. И это чувство было, что ты – часть чего-то великого. Самой могучей и справедливой глыбы.
Оцинкованная стенка медогонки блестела изнутри, усеянная стекающими вниз каплями, – всё дно уже было закрыто густой янтарной массой, подёрнутой рябью от вращающихся над самой её поверхностью поворотных кассет. Ещё пару рамок, и надо будет сливать мёд в ведро. Крутя липкую ручку приводного механизма, Пётр Алексеевич думал: «Коммунизм похож на вечный двигатель – идея есть, а двигателя нет».
Ника подвезла на тачке очередной магазин с рамками. Пётр Алексеевич занёс его в пристройку и поставил на пол рядом с Александром Семёновичем. Потом поменял в кассетах пустые рамки на полные и вновь взялся за вымазанную мёдом ручку. По оконному стеклу, гудя слюдяными лопастями и пытаясь выбраться из сумрачной пристройки на свет, ползали пушистые пчёлы.