Воспоминание показалось ему ненужной помехой, но неожиданно он понял, что оно является зеркальным отражением его теперешней мольбы. Желание было теперь его единственной защитой от преждевременной смерти. Он мысленно обратился к маленьким подробностям, которые всегда возбуждали его: задняя часть шеи, с которой убраны волосы; язык, который медленно облизывает сухие губы; взгляды; прикосновения; вольности. Но Танатос схватил Эроса за горло. Ужас прогнал все следы возбуждения. Как мог он сосредоточиться на мысли о сексе достаточно долго, чтобы повлиять на Пая, когда либо пламя, либо могила ожидают его в самом недалеком будущем? Ни к тому, ни к другому он не готов. Первое будет слишком горячим, второе — чересчур холодным; первое — чересчур ярким, второе — слишком темным. Он мечтал об одном — нескольких неделях, днях, даже часах, — он был бы благодарен даже за часы, которые ему позволили бы провести между двумя этими полюсами. Там, где была плоть; там, где была любовь. Уже зная о том, что мысли о смерти непреодолимы, он попытался разыграть последний гамбит: включить их в ткань сексуальных фантазий.
Пламя? Ну что ж, пусть это будет жар тела мистифа, когда Пай прижимался к нему. Пусть холодом будет пот, выступивший у него на спине, пока они трахались. Пусть темнота станет ночью, которая скрывала их излишества, а пылание погребального костра — жаром их совместной лихорадки. Он почувствовал, что фокус начинает удаваться. Почему смерть не может быть эротична? И пусть они полопаются и сгниют вместе, разве не может их последнее растворение научить их новым способам любви? Слой за слоем будет сползать с них; их соки и костный мозг будут сливаться воедино, до тех пор, пока они окончательно не превратятся в одно целое.
Он предложил Паю выйти за него замуж и получил согласие. Теперь это существо принадлежит ему, и он может заставить его снова и снова принимать обличье своих самых заветных и самых потаенных желаний. Так он и поступал сейчас. Он представил Пая обнаженным, сидящим на нем верхом. От одного только прикосновения к нему мистиф начинал меняться, сбрасывая с себя кожу, словно одежду. Одной из этих кож оказалась Юдит, другой — Ванесса, третьей — Мартина. И все они продолжали на нем свою бешеную скачку: вся красота мира была насажена на его член.
Увлекшись своими фантазиями, он даже не заметил, что голоса молящихся умолкли, а носильщики вновь остановились. Вокруг него раздался шепот, а посреди шепота — тихий удивленный смех. Саван убрали, и его возлюбленный вновь уставился на него. Улыбка светилась на его лице, черты которого были затуманены слезами и влиянием Миляги.
— Он жив! Господи Иисусе, он жив!
Раздались голоса сомневающихся, но мистиф высмеял их.
— Я чувствую его во мне! — сказал он. — Клянусь! Он все еще с нами. Опустите его! Опустите его!
Носильщики повиновались, и Миляга впервые мельком увидел тех, кто чуть было не распрощался с ним раньше времени. Не очень-то приятные ребята. Они взирали на тело с недоверием. Но опасность миновала, по крайней мере на некоторое время. Мистиф наклонился над Милягой и поцеловал его в губы. Черты его лица вновь стали четкими и излучали величайшую радость.
— Я люблю тебя, — пробормотал он Миляге. — Я буду любить тебя до тех пор, пока не умрет сама любовь.
2
Хотя он действительно был жив, исцеления пока не последовало. Его отнесли в маленькую комнатку со стенами из серого кирпича и уложили на кровать, бывшую не намного удобнее тех носилок, на которых он лежал в качестве трупа. В комнате было окно, но так как он не мог двигаться, посмотреть из него Миляге удалось только с помощью взявшего его на руки Пай-о-па. Вид оказался едва ли интереснее стен: уходящее к горизонту море — вновь обретшее — твердость — под облачным небом.
— Море меняется, когда выходит солнце, — объяснил Пай. — Что случается не очень часто. Нам не повезло. Но все просто потрясены тем, что ты выжил. Никому из тех, кто прежде падал в Колыбель, не удавалось выйти из нее живым.
Тот факт, что он действительно стал чем-то вроде местной достопримечательности, подтверждался непрестанным потоком посетителей, как охранников, так и пленников. Судя по доступной ему информации (крайне ограниченной, разумеется), режим был очень мягким. На окнах были решетки, а дверь отпирали и запирали каждый раз, когда кто-нибудь входил или выходил, но офицеры, в особенности этак по имени Вигор Н’ашап, который был здесь главным, и его заместитель — денди-военный по имени Апинг, с обвисшими, словно непропеченными, чертами лица, пуговицы и ботинки которого сверкали гораздо ярче его глаз, — вели себя весьма пристойно.