Там он помедлил, задержав взгляд на картине Апинга. Из комнаты вновь донеслись стоны Н’ашапа. Услышав их, Миляга ринулся прочь, через лабиринт помещений, в свою камеру. Скопик и Апинг уже уложили его тело обратно на кровать. Лицо его было лишено всякого выражения, а одна рука соскользнула с груди и свисала с постели. Он выглядел мертвым. Разве удивительно, что преданность Пая приняла такой механический характер, когда единственным, что могло вдохновить его надежды на выздоровление Миляги, был этот изможденный манекен? Он подлетел поближе к телу, испытывая искушение оставить его навсегда, позволить ему иссохнуть и умереть. Но это было слишком рискованно. А что если его нынешнее состояние имеет своим непременным условием существование физического «я»? Разумеется, мысль способна существовать в отсутствие плоти — он не раз слышал, как Скопик высказывался по этому поводу вот в этой самой камере, — но вряд ли подобное под силу такому неразвитому духу, как у него. Кожа, кровь и кости были той школой, в которой душа училась летать, а он был еще слишком неоперившимся птенцом, чтобы позволить себе прогул.
Как ни противилось этому все его существо, надо было возвращаться назад.
Он еще раз подлетел к окну и оглядел сверкающее море. Вид его волн, разбивающихся внизу о скалы, воскресил в нем ужас, который он испытал, когда тонул. Он почувствовал, как живая вода сжимается вокруг него, давит на его губы, словно член Н’ашапа, требует, чтобы он открыл рот и сделал глоток. В ужасе он оторвался от этого зрелища и ринулся через комнату, пронзив лоб собственного тела, словно пуля. Вернувшись в себя с мыслями о Н’ашапе и море, он немедленно осознал подлинную природу своей болезни. Скопик ошибался, ошибался во всем! Существовала твердая — и какая твердая! — физиологическая причина его неподвижности. Он наглотался воды, и теперь она была внутри него. Она жила в нем, процветая и разрастаясь за его счет.
Прежде чем интеллект успел предостеречь его, он позволил отвращению объять свое тело, послал приказ в самые отдаленные его уголки. «Двигайся! — велел он ему. — Двигайся!» Он подлил масла в огонь своей ярости, представив себе, что Н’ашап использовал его так же, как и Пая, и вообразив, что желудок его наполнен спермой этака. Его левая рука нашла в себе силы ухватиться за край дощатого ложа, и этой опоры оказалось достаточно, чтобы перевернуться. Сначала он оказался на боку, а потом совсем свалился с кровати, сильно ударившись об пол. Удар выбил с позиций нечто разместившееся внизу его живота. Он чувствовал, как оно принялось карабкаться, чтобы вновь уцепиться за его внутренности. Движения его были такими яростными, что Милягу швыряло из стороны в сторону, словно мешок с живой рыбой, и каждая конвульсия сбрасывала с места паразита, освобождая тело от его тирании. Суставы Миляги хрустели, как ореховые скорлупки; все его мускулы сводило судорогой. Это была агония, и с уст его рвался крик боли, но все, что он смог сделать, — это выдавить из себя тихий рыгающий звук. Но и он показался ему музыкой. Это был первый звук, который он издал после вопля, сорвавшегося с его уст перед тем, как Колыбель поглотила его. Его измученный организм выдавливал паразита из желудка. Он чувствовал его у себя в груди, словно блюдо из рыболовных крючков, которое ему не терпелось изблевать из себя. Но он не мог этого сделать, опасаясь, что вывернется при этом наизнанку. Паразит, похоже, понял, что они попали в патовую ситуацию. Его движения замедлились, и Миляга смог сделать отчаянный вдох сквозь наполовину забитые дыхательные пути. Наполнив легкие, насколько это было возможно, цепляясь за кровать, он встал на ноги и, прежде чем паразит успел вывести его из строя новой атакой, выпрямился во весь рост и бросился на пол лицом вниз. Когда он ударился об пол, тварь рывком поднялась в его горло и рот, и он ухватил ее руками и стал вытаскивать из себя. Она вышла в два приема, до последнего мгновения стараясь залезть к нему обратно в глотку. Сразу же вслед за ней ринулась и еда, поглощенная во время последней трапезы.
Глотая широко раскрытым ртом воздух, он с трудом приподнялся и сел, прислонившись к кровати. Струйки рвоты свисали у него изо рта. Тварь на полу билась и судорожно сжималась. Хотя внутри него она казалась ему огромной, на самом деле она была не больше его ладони: бесформенный сгусток молочно-белой плоти, перетянутый серебряными венами, с конечностями не толще веревочки, но которых было целых двадцать. Она не издавала никаких звуков, за исключением судорожных хлопков по залитому желчными массами полу.