В отличие от своих великих предшественников, Мане не проникается содержательной, философской или психологической значительностью мотива. То, что в современной художественной критике определяют как «послание» художника, как его «вызов» или «провокацию», остается у Мане в пространстве зримого. В картине нет интриги (ее можно домыслить, вглядываясь в призрачные отражения, силуэты, поневоле втягиваясь в это мнимое пространство и становясь почти участником происходящего), характеров, тем более скрытых значений. Но есть самая суть видимого, именно те нюансы цвета, тона, контура и объемов, которые, будучи действительно наиболее существенными, визуально стали оптическими индикаторами сокровенного смысла изображенного мира.
Мощное ассоциативное поле картины провоцировало и «строгое искусствознание» искать и находить в ней психологический подтекст и некую содержательную многозначность; подробно проанализирован немой «пластический диалог» буфетчицы за прилавком и отражающегося в зеркале господина в цилиндре (В. Прокофьев, М. Андроникова, А. Чегодаев, М. Чернышева). Конечно, это в картине есть, но «пира для глаз» здесь все же больше. Сведенные колдовской кистью художника к торжественно-простой живописной формуле, все части изображения не просто соперничают с вполне банальной и даже пошлой реальностью, но подымаются высоко над нею, сообщая вовсе ей не свойственные вечность и значительность, становясь визуальным памятником искристой и сложной парижской действительности эпохи Мопассана и Золя. Тогда и в отрешенно-приветливом и кукольно-грустном личике буфетчицы угадывается — самую малость! — вечная горечь парижского одиночества. Конечно же, в полотне есть прорыв в кинематографическое видение, еще более отважный, чем у Дега или в более ранних работах самого Мане.