Ну тогда вот подземные. Гестия… что, и тут ободряющая улыбка? А хотя это же Гестия, и правда. Может, хоть ее супруг что-нибудь хмыкнет — мол, бездарно деретесь, олимпийцы…
Нет?!
Танат Железносердный жмет плечами, за которыми гаснут пламенеющие крылья. Делает короткий жест — ничего, мол. Деретесь как раз неплохо. Хоть кто-то на Олимпе нормальный будет.
Тогда дочь глядит на меня — взглядом двенадцатилетней девочки, которую встретил однажды у дворца Метиды. Серьезные серые глаза. Непокорная прядь на лбу расплясалась. «Что ты скажешь мне, Литос?»
— Не промахивайся, Мудрая.
Махнул рукой, поднялся с осенней травы. Глубоко вдохнул посвежевший воздух, подумал даже — улыбнуться, что ли, дочери, раз уж ей править, раз уж так все хорошо закончилось…
Не смог.
И не закончилось.
В глазах остальных — даже у Таната и Геры — так и мелькают отзвуки вопросов. Мать-Гея задумчиво катает наливное яблочко в пальцах, решая: сказать? Не сказать?
Нужно ли швырять мне в лицо то, что уже швырнули Мойры?
— Ты убил Ананку, Кронид.
Молчание. Только Афина поправила тихо: «Мы убили».
— И не сел на ее место. Возвел на трон ее сестру Элпис, как хотел мой муж…
— Да, — сказал я.
Мать-Земля бросила взгляд исподлобья, будто проверяла: можно ли мальчика огорчить? Не заплачет?
— Кронид, ты убил свой век. Всё ваше поколение… всё, что есть… не только боги — и титаны, нимфы, кентавры… Ананка родила из себя самой то, что продолжало её: Путь, Жребий и Неотвратимость. Трех мойр, которые воплощали дорогу, которую проходит каждый. Элпис-Надежда родит иное. Иную веру. Иной миропорядок. Может быть — истребив при этом старый. И теперь даже мой сын Крон не сказал бы — сколько у вас впереди есть времени…
— Да, — сказал я.
— Разве тебе не страшно?
— Я был смертным. У каждого из них гораздо меньше времени, чем есть у нас даже и теперь. И от этого их жизнь только обретает большую цену.
— Наскучила вечность?
Она спрашивала — насмешливым, треснутым голосом, но в глазах жила тревога — и та, что уже поселилась в небесах вместо Ананки-Судьбы.
— Крон был бессмертен. И Ананка тоже. Вечности нет ни для чего и ни для кого, потому что рано или поздно вслед за тобой придет следующий. Иное поколение. Иное царство. Иная вера. В этом Ананка была права — умирая, мы порождаем новое. Кто знает, может, смысл в том, чтобы это новое было лучше нас?
Лучше? — спросила она глазами. Лучше, — кивнул я, указывая на ее младших сыновей — заляпанных собственной кровью, оскаливших клыки, шипящих драконьими головами. Я был смертным, Гея. Я видел, насколько жесток мир, которому теперь придется умереть.
Я соврал бы, если бы я сказал — не жалею, что убил его.
Но то, что родится и возмужает там, в небе, обязано быть лучше.
Потому что его породит Надежда.
— И куда направишься? — спросила мать-Земля. — На Олимп? Или в изгнание?
— Туда, где ее нет.
У мертвых совсем нет надежды — даже если они попадают в Элизиум. Так уж устроила дела в этом мире Ананка.
— Пока что, — пробормотала Гея, — пока что нет, Кронид. Надежда проникает повсюду. Придет час — спустится и к тебе. Чтобы обрушить своды царства, которые никогда ее не видели.
— Значит, подожду.
Начну прямо сейчас — Стикс вон уже растворилась, направилась в подземный мир. И мне пора.
— Пастушок, — окликнула Хтония. Долго всматривалась в лицо, потом спросила тихо: — Неужели ты правда надеешься, что то, другое… что придет вслед за нами… что оно будет лучше? Добрее? Милосерднее?!
— Не надеюсь, — сказал я, отворачиваясь. — Верю.
Вера, как известно, штука упрямая — попробуй еще, убей…
Больше меня не окликали, но взгляды я чувствовал спиной.
Наверное, так глядят на безумцев. Или на спасителей.
И на убийц.
Боги всегда рады принести что-нибудь в жертву. Смертных. Титанов. Новое племя. Других богов.
Приносил ли кто-нибудь в жертву — собственную эпоху?!
И если приносил — что чувствовал после этого?
Я вот ничего. Совсем ничего. Возвращаюсь туда, откуда никогда не уходил — но мне все равно придется туда вернуться…
Спокойным, медленным, размеренным шагом. И с каждым шагом в глухую даль отходит Олимп, получивший самую справедливую из правительниц. И Морской Мир, получивший горячий семейный очаг. Отходят даже — пламя и смерть, которые скоро воцарятся в цветущем Элизиуме.
Остаюсь я. Да еще эпоха — будто гадина с переломанным, перемолотым хребтом.
Смотрит на меня — глазами Гелиоса с неба, морских и речных божеств, глазами ветров…
— Ты убил меня, — шепчет, издыхая. — Я держалась на оси Ананки, и вот ты убил меня. Мальчик… что ты натворил…
Призраки эпохи бродят вокруг меня. Тянут руки. Сестры. Братья. Подземные чудовища. Титаны. Все — без разбора. Обращенные в тени.
Ты была жестока, — хочется мне сказать, но это отдает полынной горечью оправданий. А меня прозвали Милосердным. Ты была несправедлива. А меня прозвали Справедливым.
Наверное, все тираны и безумцы, желающие сломать свой век, рассуждают так. Считают его — самым несправедливым, самым темным, самым-самым…
И если ломают — швыряют в темную бездну неизвестности.