Даже появление всех десяти покойников с Полуночно–Спорного не могло бы напугать Ваську больше. Он окаменел с отвалившейся челюстью. Но когда всадники, после малой заминки, повернули к нему, Васька запустил в приближавшихся кружкой с чаем и, отчаянно вереща, заячьим поскоком бросился к штольне. «Стой!» — загремел Баргузин и скорее для острастки шарахнул по нему из винтовки. И тут случилось не совсем понятное. Васька вдруг пропал, словно провалился, а вместо него в черном зеве штольни выросло что–то невообразимое — зверь не зверь, но как бы и не совсем человек: широченное, с руками почти до земли, косматая башка с артельный котел, и к тому же рявкнувшее таким ужасным голосищем, что кони шарахнулись, заплясали, перестали слушаться поводьев.
– Штольник! — ахнул Баргузин.
Рабанжи, которому было наплевать, кто перед ним — святой дух, черт с рогами или какой–то Штольник, тотчас выстрелил и попал. В ответ Штольник взревел еще громче, взмахнул рукой, и пущенный со страшной силой топор начисто стесал левое ухо Рабанжи, отчего тот выронил винтовку и едва не сверзился с седла. А страшилище меж тем громадными прыжками мчалось к Митьке, и у отчаянного Баргузина, не боявшегося ни ножа, ни пули, первый раз в жизни задрожали руки. Он понимал — надо немедля стрелять, но вместо того чтобы вскинуть винтовку и нажать спуск, раз за разом ошалело передергивал затвор, выбрасывая нестреляные патроны. Набежавший Штольник вырвал у него винтовку, заскрипел зубами и мгновенно согнул ее в дугу. Зрелище было чрезвычайное, и оттого Митька немного очухался. Он дико вскрикнул и так ударил коня стременами, что тот с места сорвался вскок. Однако Штольник успел ухватиться за конский хвост и, упершись, сдерживал лошадь до тех пор, пока она не ударила его копытом в живот. Но и после этого он, уже простреленный пулей Рабанжи, несколько сажен проволокся за лошадью, затем разжал руку и остался недвижим, словно труп. Только тогда Митька с трудом перевел дыхание и бросился догонять ускакавшего вперед Рабанжи…
Конечно, всего этого Купецкий Сын не мог знать. Но то, что знал, он сам, не дожидаясь вопросов, выложил Звереву. Это произошло уже после того, как раненого, все еще не очнувшегося, с трудом перенесли в штольню, в глубине которой было устроено добротное, но в то же время и очень странное жилье.
Васька угрюмо глядел на подрагивающий огонек свечи, и лицо его, заросшее многодневной щетиной, обиженно кривилось.
– …Третьего дня собак на меня напустил. Ладно, хоть ловкость во мне немалая и силушкой бог не обидел, не то б сожрали, истинный бог, сожрали. А собаки у Жухлицкого — во, с телка ростом, хвостище вроде полена и клык волчий, режет, адали бритвой. Ладно. Пусть…
А сегодня, значит, евонные хожалые при оружии налетели. Трах–бах! Ведь мамаево же побоище тут было!.. Ну, положим, отбились мы, а все ж дядя Гурьян, значит, лежит помирает… Из–за чего человека убили да и меня хотели? А на Магдалининском, вишь, немного провизии взяли — мучицы там, пшена маленько… Оно вроде, выходит, воровство, потому как не спросясь. Ладно, пусть так, а все ж истинный–то вор кто? То–то и оно, что — он, Аркадий Борисыч, истинный вор и есть. Оно ведь как: весь Чирокан с голодухи пухнет, детишки там, старики… а на Магдалининском, поверишь ли, все старые шурфы вкруговую кулями забиты. А в тех кулях что? Мука. А еще что? Рис, пшено и прочее питание для еды… На Магдалининском этом страх что творится — кругом кости человечьи, в гробу шаман орочонский лежит воет, а по ночам вылазит кости те грызть. Его, то ись шамана этого, Аркадий Борисыч поставил стеречь неправедное добро…
Надо было хоть немного знать затурканного Ваську и несуразную его житуху, чтобы должным образом оценить ту мстительную решимость, с какой он обличал — подумать только! — самого Жухлицкого. Причина тут крылась отчасти в том, что впервые за много–много лет Купецкий Сын видел или хотел увидеть в инженере из Верхнеудинска человека, который представлялся ему более могущественным, чем всесильный Аркадий Борисович. И однако же не это являлось главным. В ту ночь, когда искусанный собаками Васька явился к Турлаю, в нем забрезжило ранее не испытанное чувство праведной злобы. Но ее, злобы этой, хватило лишь на малый рассказ о запертых в подвале старателях, после чего она быстренько увяла, съежилась и испустила дух. А вот сегодня невероятное свершилось с Купецким Сыном. После того как Рабанжи, а вслед за ним Баргузин ускакали прочь, он — не сразу, конечно,— подкрался к замертво лежащему Штольнику, стал всхлипывать, охать, бестолково суетиться. Тут вдруг появился Очир и не успел окликнуть — Ваську словно ветром сдуло. Необычно было то, что удрать–то он удрал, но не с концом, как сделал бы раньше, и даже рискнул вернуться к раненому после ухода Очира. Потом Очир возвратился со Зверевым, и Васька опять ретировался в кусты, но далеко не ушел, а, с великим трудом побарывая страх, остался поблизости, и это совсем уж поразительно, потому что подъехавших верхами Зверева и Очира он принял в сумерках за вернувшихся Рабанжи и Митьку…