– Но знали бы вы, какую содомию они развели, – покачал головой доктор, обращаясь ко мне. – В силу лагерных правил им сложно добраться до узниц, и им приходится довольствоваться молоденькими мальчиками-пипелями[53]
. Знаю, что некоторые и сами соглашаются в надежде получить лишний кусок хлеба или ботинки, но многих просто по ночам в бараке, против воли… Мне довелось осмотреть нескольких таких. Разорваны были так, что едва не истекли кровью, уж простите за подробности. И все это капо-немцы, уж и за это простите. Убийцы, воры, фальшивомонетчики, сутенеры, у иных по десять судимостей, в нормальном мире на них и взглянуть-то стыдно, не то что руку подать. А тут наши правила вознесли их над остальными. Самые что ни на есть отбросы нашего общества…Оберштурмфюрер Зельц нехотя кивнул, но тут же добавил, перебивая Габриэля:
– Да, отбросы, но они отбросы именно нашего общества, – он сделал ударение на слове «нашего», – и уже хотя бы поэтому они стоят над всеми остальными заключенными. Уже по одному праву рождения, доктор Линдт. Самый распоследний немецкий вор и насильник стоит выше любого еврейского профессора! И мы обязаны его возвысить над любым народом-дегенератом. Расовая наука! Великое дело! И именно здесь, у нас, мы должны ей следовать особо! Уж вы-то, док, должны понимать это лучше всех!
Габриэль бросил на меня многозначительный смешливый взгляд. К счастью, подвыпивший Зельц этого не заметил. Доктор подцепил с блюда, стоящего посреди стола, кусочек рыбы в масле, медленно прожевал, согласно кивая:
– Допустим, уголовники и политические, но возвышать даже розовые треугольники[54]
?Зельц вздохнул, кривя губы.
– Как ни противно иметь с ними дело, но ничего не попишешь. Мы с ними одной немецкой крови, черт бы их побрал. В Берген-Бельзене гомик вообще староста лагеря, представляете? И ничего. Всё лучше, чем еврей или советская собака. В лагерях старого рейха с этим проще, они-то весь сброд нам ссылают, и что? Сейчас у нас половина старост бараков – евреи. Ладно бы еще поляки, но нет же!
Внимательно слушая, Габриэль задумчиво постукивал вилкой по столу, не обращая внимания на то, что капли масла стекают с нее прямо на клетчатую скатерть. Время от времени он кивал Зельцу, однако мне думалось, что, даже согласно кивая, он мыслил совершенно иначе и было в этом кивании нечто насмешливое, саркастическое, но совершенно не замечаемое Зельцем.
– Вот вы говорите: лучше, чем советская собака. А у меня по этому поводу есть замечание, – кивнув последним словам оберштурмфюрера, заговорил Габриэль, отложив, наконец, вилку. – Выдающиеся существа в каком-то роде, весьма недооцененные нами. В Доре[55]
, да и в том же Эльрихе[56] выживаемость среди русских намного выше, чем у французов, голландцев, бельгийцев. Хотя заключенные из Западной Европы имеют больше привилегий. Если не изничтожать их целенаправленно, то…– О док, – засмеялся Зельц, – вы, верно, хотите сказать про их якобы невероятную силу воли? Эту чушь я уже слышал.
– Но так ведь…
– Нашли о чем болтать за ужином, – усмехнулся подсевший к нам эсэсовец, – мало нам днем этих собак, чтоб еще и вечером их обсуждать. Лучше выпьем!
Это был охранник, сидевший до этого рядом с белокурой надзирательницей.
– Закончилась, – проговорил Зельц, кивнув на пустую бутылку из-под сливовицы.
– Тоже мне проблема! – Охранник щелкнул пальцами, и тут же возник молчаливый поляк. – Коньяк неси… И шоколад! – бросил он вдогонку.
Поляк, уже кинувшийся было исполнять просьбу, застыл, пригвожденный к месту.
– Закончился, – одними губами прошелестел он.
– Существование твое никчемное сейчас закончится…
– Оставь, – Зельц положил руку ему на плечо, – выйдем лучше покурим на свежем воздухе. Голова уже кружится от чертова дыма.
Поддерживая друг друга, они поплелись к выходу. Габриэль задумчиво проводил их взглядом.
– Я немец, а потому должен поддерживать каждую мразь немецкую, понимаете эту логику? А мразей и среди нас достаточно, гауптштурмфюрер. Обидно, если по ним всю нацию судить будут.
Габриэль вдруг усмехнулся и, нелепо передернув плечами, продолжил:
– Да, вся наша руколепная избранность слеплена весьма грубо.
Я посмотрел на его стакан, он был пуст. Доктор обвел взглядом зал и грустно кивнул на женщину, которая еще недавно улыбалась мне.
– Забери у Алисы ее одежду, остриги ее прекрасные светлые волосы, смой с лица помаду и румяна. Запрети ей возмущаться и мыслить, нагрузи самой черной работой, бей, угрожай, изредка кидай ей объедки – вот тебе и новый опустившийся раб, в котором уже ничего нет от хваленой избранности. За кусок хлеба она откажется и от избранности, и от расы, и от фюрера. И, чтоб вы знали, мыло из нее получится ничуть не хуже любого другого.