Поставил его, стянул носок. Пошевелил пальцами. Песку-то! С пляжа остался. Как ни вытряхивал, а остался… Майами-бич пляж называется. По-английски.
Подошел, вцепился в щетку скрюченными пальцами. И затанцевал.
Ладно, переживать не будем… «Нам сказали — мы пошли». Ничего особенного. Андрей, конечно, тоже смотрел. Но ему можно, а мне нельзя.
Щетка ударилась углом в плинтус и выскользнула из-под ноги. Я остановился. Жара липла, как мокрая тельняшка. За окном приглушенно вякал джаз. Штора опущена. Ладно…
Что ладно-то? Что?
Драить здесь палубу… Какую, к черту, палубу — натирать в номере паркет! Нашел работу… Боцманская его душа иначе не может — вот это мне «понятно»! «Чтоб как яичный желток!» Никакого желтка не получится — мастика ведь темная. Окно закрыл, чтобы не смотрел. Кому-то можно, а мне нельзя. За нравственность мою опасается. Оберегает!
Я сплюнул на паркет и обутой ногой изо всех сил наподдал по щетке. Она отскочила от противоположной стены, ударила по ножке стола — рухнул мой небоскреб! Оберегает? Хорошо…
Сел на койку, надел ботинок, зашнуровал его, как футболист бутсу, — накрепко. Поднял штору и забрался на подоконник. Сначала смотрел — ничего не видел. От злости. Потом разглядел кое-что. Та золотоволосая появилась снова. Но не на сцене, а в окне рядом, которое раньше было темным и вдруг осветилось. Она тоже меня заметила — опять помахала рукой.
Я ухмыльнулся. Тогда она отошла немного от окна — теперь я видел ее всю — и стала снимать платье.
У меня закружилась голова — как от первой сигареты. Я сполз с подоконника. Опустил штору. Добрался до койки и лег.
Устрица несчастная!
Было очень одиноко. Я лежал и думал: когда мы с отцом ходили в баню, он, конечно, знал, что через пять лет я тоже буду пить пиво. Все к черту перепуталось…
Я лежал долго, пока не услышал, что наши возвращаются. Наконец-то! Встал, разгладил койку, подошел к столу и сложил в коробку домино.
Первым вошел Кравченко. Он сразу взялся за коробку, высыпал костяшки на стол и уселся.
— Федя, давай! Кто еще «в козла»? Сейчас мы вам адмиральского. — Обернулся ко мне: — Дневальный, подними штору — жарко!
Я стал смотреть в сторону.
— Савенков, не слышишь? О чем задумался?
— О положении негров! — сказал я, глядя на боцмана.
Он стоял в дверях — громадный, торжественный такой в «форме раз» и смотрел на меня внимательно, щуря свои ресницы.
— На место щетку-то положи…
— Есть!
Щетка лежала под столом. Игроки в домино уже уселись. Нагнувшись, я увидел их ботинки, четыре пары. Вели они себя по-разному: елозили от азарта, постукивали в такт джазу, шевелили носками, стояли спокойно. Елозили у Кравченко — вот уж не думал, что он такой заядлый! Беда, если проигрывает — сразу бросается доказывать: «У тебя, кроме дупля, три-пять было? Было! Вот если бы ты ее поставил, тогда Феде пришлось бы проехать, я бы отдуплился двоечным, он бы поставил два — пусто, ты бы дал мне, я бы закрыл… мы бы выиграли!»
Я положил щетку под тумбочку боцмана. Огляделся незаметно. Номер теперь, когда все пришли, стал похож на кубрик, даже потеснел вроде. Каждый занимался своим делом. На меня никто не смотрел.
За столом царило напряженное молчание, только стучали костяшки домино. Потом смолкли.
— У тебя три-один было? — начал закипать Кравченко. — Почему не ставил? Тогда бы…
— Смирно! — скомандовал я.
В дверях стоял командир.
— Газеты, товарищи, — сказал он и шагнул к столу.
«Вольно» так и не пришлось скомандовать — все сразу окружили капитан-лейтенанта, и он стал раздавать газеты. Я стоял в стороне — дневальному не положено. Смотрел на них. Дед Мороз и дети… Месяц наших газет не видели!
— «Комсомолочку» мне, — окал Пустошный. — «Комсомолочку»!
— У тебя «Правда»? Потом поменяемся, понял?
— Я сам еще не читал, — говорил командир. — Сразу сюда.
— Может, вслух? — предложил я.
— Подожди ты! — сказал Андрей.
Интересная получилась политбеседа: пристроились кто куда, и — полная тишина. Только газеты шелестят… Командир сидел за столом, читал. Я боялся даже ходить по кубрику. Стоял, чтобы не мешать. Прислушивался к этой тишине: она, казалось, прибывала незаметно, как прилив, и была уже не просто тишиной: в ней пахло нагретым железом, качалась сырая мгла, палуба уходила из-под ног, и было так здорово холодно! Еще с того дня, когда мы возвращались в базу в составе конвоя, когда я выбрался из Костиной койки и стал натягивать сапоги, а Гошин налил мне супу, я, сам толком не зная почему, не трогал то, что мне помнилось. Теперь понял, почему не трогал, — слишком дорого! Двое суток на корабле, из них почти сутки в море. «Усов не припалило», — сказал тогда боцман. Да что он понимает? Если бы не это в моей жизни, что тогда в ней было бы ценного?
— Кравченко, Женька! — сказал вдруг Федор.
— Я вижу, — негромко отозвался Кравченко.
Все повернули головы к нему.
— Деревня Сердюки освобождена, товарищ командир, — сказал боцман.
Капитан-лейтенант кивнул, глядя на Кравченко.
— У вас кто там оставался?
— Мама, — сказал Кравченко. И добавил: — Из Мурманска можно было бы написать, узнать, как она.