Поджидала она сына и осенью, месила стоптанными ботинками грязь и намокшую солому, упавшую в придорожье с возов, поправляла платок, словно впрямь готовилась увидеть долгожданного Глебушку. Ненастными темными вечерами долго не зажигала света в пустынной избе, подперев голову кулаком, вспоминала о муже, погибшем в гражданскою, о сыне, покинувшем ее в Отечественную.
Я виделся с ней. Это было уже в сорок шестом. Бывшая моя однокурсница с биофака Татьяна и мать ее Надежда Кирилловна, те самые две женщины, к которым я заезжал в сорок третьем по дороге на фронт, дали мне знать, что в Каширу идет машина. Брат Надежды Кирилловны, шофер, подскочил на своем видавшем виды грузовике прямо к моему тридцатому дому по улице Школьной, усадил меня в кабину рядом с собой, и через три часа я был в Кашире. Оттуда до родной деревни Глеба Николаевича рукой подать. Обратно же я добирался на поезде. Вечером был в Москве. От Павелецкого вокзала шел пешком. Было воскресенье. Надежда Кирилловна и Татьяна были, наверное, дома. Я завернул к ним, на Крестьянскую заставу. Они угощали меня брагой и картофельными блинами. Вспомнили профессора биофака Формозова. Потом они слушали меня, и я вдруг понял, что не надо было рассказывать им о Глебе Николаевиче, его матери, о боях и танковых атаках. Надежда Кирилловна наклонила голову так низко, что лицо ее оказалось в тени и свет от настольной лампы выхватывал из тени только ее руки с темными узкими венами, с ореховой загорелой кожей. Муж ее погиб под Киевом. Она вышла на кухню и вернулась с заплаканным лицом. Тут я и осознал свою оплошность. То, что видели и пережили эти женщины, осталось с ними. И этого хватило бы на десятерых. Я умолк. Попрощался.
Медленно шел к Рогожской заставе. Слева от меня тянулась линия знакомых двухэтажных домов. Во мни их дворах шумят высокие тополя, вязы и акации. Но с улицы не видно деревьев, не видно волшебного пространства дворов, наполненных детскими голосами. Солнце алым огнем горело над самыми крышами, и красный кирпич домов отражал небесный густеющий багрянец. Я думал о первой встрече с матерью Глеба Николаевича. Позже я понял, что мне хотя бы иногда надо бывать у нее…
Широкий Рогожский вал встречал меня по-свойски — цоканьем копыт по мощеной мостовой, неутихающим говором рынка, свистками постовых. А вот и Рогожская застава…
РОГОЖСКИЙ ГАРМОНИСТ
Самим видом своим гармонист дарит надежду любому. Подходи — и получай сполна! Звучание его гармони весело, беззаботно, хоть сейчас ее владелец пустился бы в пляс, были бы ноги. Потому и легко так прочитать в глазах его ответ на любой вопрос. Но для этого нужно остановиться ненадолго, прислушаться к игре, присмотреться к рогожскому безногому гармонисту. Подойди — и утешься. Можно бросить в кепку полтинник — и ученая морская свинка вытащит из ящичка бумажку-билетик с судьбой, где чаще всего написано: «Счастье». Играй, гармонист…
Гармонь черномехая, что поведаешь сердцу, расскажешь ли о минувшей войне, ее запахе, пожарах, о деревьях, скошенных как трава? О неурочном крике болотных птиц, о синих предрассветных туманах, что прятали нас среди голых полей, о темных осенних ночах, что укрывали от пуль? Пока не забыто, говори, трехрядная, о кожанах, парящих над высокими обезлюдевшими берегами текучих рек, о чиркунах-кузнечиках, зазывно выстукивающих мелодию жизни на стреляных медных гильзах, на броне, из которой ушли огонь и сила, на блеклых обожженных вербах… Играй, гармонист! Расскажи о желтых сыпучих песках, вынутых разрывами из нутра земли, из тайных глубин, — чтобы дождем обрушиться на кусты голубоватой сирени в палисаде, на цвегы-смоляночки, где хаживал повада-милый, а ныне торчат темные корчаги да пробитые каски.
Играй, гармошка-верескуха… Руки гармониста сильны, и быстры его пальцы, пьяны русобровые очи, горька доля, как горсть желтой рябины, оттого ломки, переливчаты, хрупки звуки.
Звени, черномехая!..
Рогожский гармонист… Обрубки вместо ног, на голой груди телогрейка, глаза зеленые, с искрами… На углу, рядом с лавками, где продают веники, щетки, мочалки, деревянную утварь, пучки сушеной зелени, я увидел его в августе сорок пятого. Он сидел на земле, рядом с ним белели окурки, бумажки, которые бросали прохожие.
Рогожский гармонист… На груди твоей татуировка, взгляд твой даже весел, в нем я замечаю иногда бешенство, злобу, грусть, но никогда — отчаяние… Пальцы твои бегают по серебряным планкам дедовской гармони. На обрубках ног — кепка, куда, звеня, стекает медь. Звенит гармонь, взгляд гармониста весел, непроницаем…