Он говорит мягко, без тени угрозы. Бледные губы, способные, казалось, лишь на гнев и иронию, тронуты дружеской лаской. И все-таки меня раздирает гнев, рука цепко хватается за ручку нагана.
— Бунтуешь, Цыган! Копаешь под своего командира! Я пристрелю тебя!
— Стреляй, хоть сейчас.
Мы стоим рядом, один — худой, изможденный, со сверкающим взглядом, другой — широкий в плечах, коренастый, как кряж. Черная борода резко оттеняет страшную бледность лица.
— Тебе убить человека — раз плюнуть. Сережку Кравцова из-за девки убил. Стреляй и в меня, покуда у власти, валяй!
Сережка Кравцов получил по заслугам, я нисколько не жалею его.
В ранний утренний час к командиру вбегает крестьянская девушка — полногрудая, белая, с темными родинками на губах. С глаз ее падают тяжелые слезы, она дрожит от обиды и горя: «Ой, лишенько, боже мій, що він зробив!» Сережка выгнал из хаты ее жениха и, пьяный, ее изнасиловал. «Ой, боже ж мій, боже, як зараз людям в очі я гляну!» Она открывает шею и спину, руки и ноги, они в синяках, исцарапаны, — пусть видит народ, как над ней насмеялись. Она оголяет свое тело, точно после того, что сегодня случилось, нет у нее больше стыда. Сережка спокойно рассказывает, как было дело. Он явился к ней в гости со своей полбутылкой и своей же закуской. Чужого ему дай — не возьмет. Хозяйка его ни на грош не уважила, обозвала мучителем и хулиганом. От досады он водку оставил, не выпил, закуску свою не доел. «Ты девушку обесчестил, — как ты смел ее трогать?» Сережку удивляют слова командира. Это у батьки за грех не считали, и дело ли при бабе конфузить бойца? «Ты позором покрыл наш славный отряд, первый отряд мировой революции. Мы не махновцы, мы — Красная Армия, ни Махно, ни порядки его ни при чем! Отступи, милый, к стенке, скорей шевелись, не заставляй повторять приказание». Пять человек — Годованный, Гмыря, Убейволк, Фортуна и Пробейголова — потребовали ответа за Сережкину смерть. «Нигде из-за баб людей не убивают», «Воюет народ не ради милости божьей». Людей надо уважать, возражал я, женщин щадить, быть готовым на смерть ради блага народа…
Цыган отодвигает кабаковые семечки и терпеливо продолжает свое:
— Куда ты нас тянешь? На верную гибель? Что значат семнадцать тачанок против армии белых? Ни разведки, ни помощи, хоть разорвись. За Махном идет слава его, ему каждая баба разведчик, а мы тут ровно чужие, кто мы такие — толком не скажешь.
Одной рукой он гладит плечо командира — смуглая, крепкая рука, — другой отводит пальцы, прильнувшие к нагану.
— Мы первый отряд коммунизма! — отвечаю я ему. — Первый отряд мировой революции!
— Ну и все. Кроме названия, ничего больше. Уступай, командир, не артачься, никто не пойдет твоим большаком.
Я стою на своем, революция везде, по ту и по эту сторону фронта. Надо набрать побольше людей и тачанок, создать советский повстанческий отряд.
Как можно такое выдумывать! Сейчас у них крепкие, верные люди, вместе страдали, решают все заодно. Придет мужицкая братия, и их захлестнет. Тем бы только пограбить и гнев — огонек свой — рассеять.
— Не мы ими командовать будем, — кричит-надрывается Цыган, — они нас запрягут! Будет то самое, что у Махно: мы им — одно, а они нам — другое, батько — про анархию, а они — про грабеж, про отруба́, про хозяйство. И батько это давно понимает, прикидывается только, ровно не видит ничего. Давай кончать, командир, охота была переть на рожон. Ну что ж, по рукам?
Рука командира на ручке нагана, не сманишь оттуда ее.
— Не хочешь — не надо, выпей со мной. Злоба спадет, и мне и тебе легче будет. Якось столкуемся, дай нам, Наденька, клюнуть, — зовет он ее, — дай душу отвести.
На столе появляются масло и сало, холодный пирог, самогон. Цыган наливает два полных стакана, мелко режет на ломтики доброе сало и густо посыпает его перцем и солью.
— В добрый час, командир, за наши успехи, за погибель Деникина, за победу рабочего класса…
Он осушает стакан, я делаю только глоток.
— Давай теперь миром кончать, пошли через фронт, поможем себе и ребятам.
— Не выйдет, Цыган, у меня своя мерка. Что решил, то и будет.
Цыган приходит в свирепую ярость, швыряет посуду на пол.
— Врешь! Не обманешь! В пекло лезешь и нас тянешь с собой. Тебе не победа нужна, нет в тебе этой жилки живой. Думали мы, ты за правду страдаешь, на крыльях с тобой полетим, а ты ползаешь на корячках, выпрашиваешь смерть у врага. И будешь ты один, народ за тобой не пойдет…
Он садится на стул, разводит руками и стонет. Вот незадача, — то шли неразлучно одним большаком, то вдруг разошлись. Что делать, хоть бросай и уходи.
Я спокойно сажусь за стол и как ни в чем не бывало щелкаю семечки. Кабаковые семена — подарок Цыгана — я от себя отстранил.
— Какой же это народ за мной не пойдет? — спокойно усмехаюсь я. — Годованный, Гмыря, Убейволк, Фортуна и Пробейголова? Те, что о батьке сказки сплетают: «Пуля его не берет, пика не колет, сабля как о камень тупится. Ничто ему не страшно, батьке Махно, потому что за крестьянскую свободу дерется».
На мою лукавую усмешку и прищуренный глаз Цыган ехидно отвечает: