Ему вдруг стало не по себе, стремительно нарастала грусть, и хотелось плакать… Только этого недоставало! Мало у него малодушия в мыслях, надо еще, чтоб другие увидели!.. В другой раз, где угодно, только не здесь, слезы тут не в почете…
Он подсаживается к сапожнику и, поглаживая Натана, рассуждает вслух как бы про себя:
— Допустим, что самое важное — это золото. Уступаю… Пусть добрые дела не вечны, счастье просто-напросто деньги. Согласен, хорошо. Но какое это имеет отношение ко мне? Почему я непременно должен стать вором? Есть же и другие пути…
Он устал спорить, пусть Егуда укажет ему выход.
Сапожник испытующе смотрит на него и молчит.
— Помогите, реб Егуда, меня хотят погубить!
Никогда ему не было так страшно… Неужели никто не откликнется?..
— Я не хочу быть налетчиком, я не хочу обирать бедную девушку…
Егуда усмехается.
— Слышишь, Натан? Святой завелся, он не хочет обирать… В добрый час!.. Кто тебя заставляет? Подохнешь на пустыре, как беззубый пес.
Суровый сапожник, ласковый к собаке и неумолимый к людям, он — судьба Шимшона, он укажет ему выход…
— Дорогой реб Егуда, я никого не хочу обижать, мне противно чужое…
Шимшон говорит тихо, слезы текут из его глаз:
— Выбрось дурь из головы, и порядочные и непорядочные одинаково лгут и обманывают, обирают бедных и душат слабых. Деньги заставят… У каждого свое удовольствие: один находит его в глупой и честной бедности, другой — в разнузданной жизни и роскоши за счет бедняка, третий — в смерти, искупительной гибели за благо других… Выбирай, что тебе больше по душе. Решай.
За дверью слышится шорох, и в комнату бесшумно входит Хаим-калека. Он комом опускается на табурет и мурлычет себе под нос:
— Трум-тум, тум. Тм, тм, тм… Туп, туп, туп…
У него испуганные глаза, они мигают и щурятся, как пред нависшей угрозой. Время от времени песенка обрывается, плечи Хаима вздрагивают частой дрожью, и губы искажаются насмешкой.
— Тут, тум, тум… Тм, тм, тм… — бубнит он. — Трум, тум, тум, тм, тм, тм… Взгляните на безобидного старика, тихого и невинного, как младенец… Тум, тум, тум… Не обижайте его, ничтожного и покорного, тм, тм, тм, тм, тм…
Хаим не любит шума, не делает никогда резких движений. Он предпочитает держаться у стен, у заборов, в тени деревьев и ступает, едва касаясь земли мягкой набойкой деревяшки. Зачем бросаться в глаза, обращать на себя внимание, давать врагам повод лишний раз подумать о тебе?..
— Трум, тум, тум… Тм, тм, тм… Я прошу вас, дорогой Егуда, замолвить слово Мишке Турку, он опять мне жить не дает.
Сапожник пристально смотрит на Хаима.
— Чем он тебя обидел?
— Он опять донес на меня. «Дешево, говорит, продал ты ногу. Тридцать рублей в месяц — все равно что ничего…» Что ни день — доносы, повестки и допросы. Снова и снова об одном и том же: как я попал под электричку, почему отрезало только одну ногу, не бросился ли я ради пенсии?.. «Разбойник, — плачу я перед Мишкой, — зачем ты меня губишь?» — «Торговать, — отвечает он, — надо чужой кровью, не своей…» Допустим, я на самом деле подсунул ногу под трамвай, чтобы обеспечить себе на старость кусок хлеба, — разве бельгийское общество от этого обеднело? Кости мои трещали под колесами, решеткой меня чуть не убило… Мало им этих страданий, они еще пьют мою кровь… Вам завидно? Кто вам мешает сделать то же самое? Мы не конкуренты, — пожалуйста… Выйдите поздно ночью на Ланжероновскую улицу, когда электричка несется в парк, и подставьте ей ножку. Один из вас сломает себе шею…
Он не поет больше, голова его опущена, руки беспомощно повисли.
Сапожник усердно орудует рашпилем, заглядывает внутрь сапога и как будто обращается к стельке, усеянной пупырышками гвоздей:
— Я поговорю с Мишкой, только при условии… — Он бросает взгляд на Шимшона, опускает глаза и снова работает рашпилем, — …если ты расскажешь нам всю правду. Мне надоели эти сплетни, я хочу знать: как было на самом деле?
Морщины на помятом лице Хаима складываются в бледную, вымученную улыбку.
— Вы хотите поднять меня на смех?.. И обязательно при свидетелях?.. Хорошо, я расскажу вам…
Он тревожно оглядывается и, убедившись, что дверь заперта, говорит:
— Вы хотите услышать от меня «да»? Пусть будет так. Что мне оставалось делать: ни детей, ни угла, ни пристанища на старости, только грыжа и одышка… Студент из подвального этажа говорил мне: «Потерпите, реб Хаим. Социализм излечит все наши болячки». Но где набраться сил терпеть? Студент умер с голоду, а социализма нет как нет. Люди бросаются под электричку, чтобы умереть, я бросился, чтобы жить. Платит же бельгийское общество за отрезанные руки и ноги… Чем моя нога хуже?..
Голова Хаима еще глубже уходит в плечи, губы его вздрагивают, и веки закрывают глаза.