Мне надо принимать решение, может быть, самое ответственное в моей жизни. Это — мой долг перед человеком, которого уже нет, и перед делом, важность которого я понимаю. И совсем необязательно быть специалистом. Татьяна, присмиревшая, смотрит на меня. Я ей рассказывал про Яковлева. Теперь она видит, что это не просто так. Мне хочется, чтоб она поверила, что мы причастны к чуду. Что вот оно, рядом. И я решаю жестко и, как мне кажется, мудро: одну бутылку — в сейф. Самому. С запиской. Завтра утром. Уж он-то сделает все, что от него зависит. В лепешку расшибется. Вторую — я не могу оставить себе: мало ли что может случиться со мной. Глаза жены становятся круглыми. Да и терять двадцать дней нельзя, а потому вторую — Игорю Кузяеву! Я звоню ему. Договариваюсь, что еду, чтоб ждал, и, обжигая пальцы, укладываю на кусок хлеба недоеденную котлету, скатываюсь вниз по лестнице, левой рукой застегивая плащ, внизу чуть не сбивая с ног соседку. Я хочу быть при большом деле. Я хочу верить, что я его делаю!
— Что-нибудь случилось? — кричит соседка вдогонку. — Геннадий Сергеевич, что с Таней?
— Да нет, ничего.
Игорь встречает меня спокойно. Ссаживает с колен сына. «Возьми его!» — кричит жене, и мы уединяемся. Я рассказываю все, как было, подробно, боясь пропустить что-либо важное, лицо его серьезнеет.
— Интересно, — говорит он, когда я замолкаю. — Есть такая абракадабра, когда физики с лириками спорят: если бы Менделеев не открыл своего периодического закона, то его бы кто-нибудь другой открыл через год, через три года, через десять или сколько-то там лет, а вот если бы Лев Николаевич Толстой не написал «Войны и мира», то никто другой никогда этого бы не написал. Чушь! Непонимание основных законов творчества. Жизни. Души человеческой, всех ее лабиринтов, по которым с фонарем не пройдешь. Да если б Менделеев не открыл своего закона, другой его открыл иначе как-то. Он бы, тот, другой, мог допустить ошибку, пойти по ложному пути, напутать что-то, преподнести полуправду, новый флагистон сочинить и повести всех нас за собой своим авторитетом, так что ошибка и не сразу сказалась бы и выяснилась. А может быть, принятый закон тоже не окончательный, он один из вариантов более общего, неоткрытого закона, который только будет открыт, потому что кому-то не поверили, или украли, как у нашего Яковлева, или не приняли к сведению, посчитали, что ошибся? Так и тут. Ведь человечество только-только к той многотрудной истине подходит, что каждый человек, кого ни возьми, неповторим, роман ли он пишет, закон ли открывает, гайку ли завинчивает, закручивает в поте лица. Это еще настолько не общепризнано, Генка, что поэты стихи пишут, а мы декламируем, не боясь показаться тривиальными: как так нет незаменимых?! Каждый человек — незаменим! Мы спорить готовы, а чего спорить? В самом деле каждый незаменим. Вот оно, поточно-массовое производство, конвейер и конвейерный ритм…
— Не понял, — честно признался я. — При чем тут конвейер?
Игорь откинулся в кресле, закурил, подвинул к себе пепельницу и, закинув ногу на ногу, покачивая тапочком, поведал мне довольно любопытную историю. Он ее скомкал. Но она была к месту.