Я глубоко убежден, что каждый из нас находится на службе. Как бы там ни было. Этой службы невозможно избежать. И никакая вина не поможет избежать этой службы. Если человек виновен в чем-то, он призывается на службу в силу своей вины. Это трудно. Если виновный видит это именно так и говорит: «Я призван на службу в силу моей вины, и все же я отвечаю за ее последствия (последствия неотделимы от вины)»,— тогда он гармоничен. И как виновный, и как плохой. Тогда вопрос ответственности снимается. Мы не вольны выбирать, быть нам хорошими или плохими. Так называемый хороший, возможно, вытянул счастливый билет, но это не дает ему превосходства. В глубине согласие царит между всеми людьми. Там все равны. Все они на службе. Один таким, другой — иным способом. Поэтому я могу сопереживать любому, поскольку я встал рядом с ним. Так я могу сопереживать и плохому, и больному, и великому. Я могу встать рядом с каждым из них. Из глубины этого созвучия исходит сила, с помощью которой можно добиться многого.
В память об Освенциме
За публичными обвинениями в адрес преступников и требованиями помнить об их преступлениях, чтобы они не повторились вновь, кроется представление, что те события произошли по воле людей и могли быть ими предотвращены или исправлены. Мне кажется самонадеянным представление о том, что такие мощные движения, как та война, могли быть предотвращены или что их можно предотвратить на будущее, просто думая иначе. Так можно слишком заважничать, как будто ты Бог, а это очень вредно для души.
И еще кое о чем нужно подумать. Поддерживая общие представления, люди часто считают себя в душе лучше преступников прошлого. А ведь и преступники совершали свои преступления, считая себя лучше других. Обвиняя их, я внутренне становлюсь таким же, как они. Вот почему это так опасно.
Все это я говорю в общем. В моих терапевтических письмах, в моем последнем терапевтическом письме, я писал об одной еврейской женщине, которая сама была узницей концлагеря. Она собиралась в Мюнхене делать доклад в память годовщины того дня, когда еврейские врачи в этом городе были лишены права практики. Она прислала мне проект своего доклада с просьбой, чтобы я высказал свое мнение. В докладе эта женщина выдвигала некоторые обвинения. В своем ответе я написал ей примерно следующее: самое уместное — скорбь. Когда в Иерусалиме — я видел это сам — люди подходят к памятнику жертвам Холокоста, они плачут. Люди стоят и плачут. Но если бы кто-то подошел ко мне и сказал: «Ты немец», я бы не смог больше плакать. Обвинения прекращают траур. То же самое я наблюдал и в Хиросиме. Люди приходят к памятнику жертвам Хиросимы и плачут. Я тоже плакал. Но если бы кто-нибудь пришел и сказал: «Ты американец», человек не смог бы больше плакать. Обвинители лишают жертв возможности скорбеть, а скорбь и есть самое уместное в данном случае. Совместная скорбь объединяет. В скорби нет места надменности. Это целительная скорбь.
Воспоминания, которые завершают и объединяют
В последние годы я много думал о взаимном влиянии живущих и умерших друг на друга. В прошлом году в Германии в связи с Франкфуртской книжной выставкой состоялась дискуссия о воспоминаниях. Эта дискуссия отозвалась болью в моей душе тем, что она так поверхностна, и тем, что она не прониклась глубиной происходящего. В своей книге «Der Abschied» («Прощание») я писал об этом, но все же мне чего-то не хватало. Я не совсем понимал это. Тогда я размышлял о том, какими должны быть воспоминания, целительные воспоминания. Воспоминания, которые заканчивают нечто и объединяют одновременно.
Если человек, будучи ребенком, пережил что-то страшное, он часто вытесняет воспоминание об этом. Психоанализ показал нам, как важно, чтобы вытесненное было извлечено на свет.