Когда все эти параметры установлены, становится возможной сбалансированная оценка постмодерна. Отныне господствующее положение занимает одна главная точка зрения, которая определяет условия теоретической оппозиции наиболее радикальным способом. Это обычная судьба стратегических понятий — оказываться в подчинении у неожиданных политических фиксаций и инверсий в ходе дискурсивной борьбы вокруг их значений. Характерно, что в этом столетии результатом стали détournements
(уклонения) вправо: например, «цивилизация», некогда гордый стяг прогрессивной просвещенческой мысли, стала пятном декаданса в руках немецкого консерватизма; «гражданское общество», критический термин для классического марксизма, теперь является главным понятием в жаргоне современного либерализма. В победе, которую одержал Джеймисон в борьбе за термин «постмодерн», мы наблюдаем обратную ситуацию: понятие, чьи предполагаемые истоки практически полностью укоренены в словоупотреблениях, связанных с существующим порядком, было отвоевано для дела революционных левых при помощи поразительной энергии и теоретического гения. Это была решительная победа, одержанная вопреки политическому неравенству, в период неолиберальной гегемонии, когда казалось, что все характерные ориентиры левых затоплены волнами реакции. Эта победа была одержана, безусловно, потому, что эта когнитивная разметка современного мира так незабываемо — одновременно лирично и саркастично — схватила структуры воображаемого и живой опыт эпохи, а также принципы их разграничения.Как нам отнестись к этому достижению? Сразу же напрашиваются два ответа. Первый касается развития идей самого Джеймисона. Здесь мы сталкиваемся с примечательным парадоксом. Как уже было отмечено выше, словарь постмодерна относительно поздно попал в руки Джеймисона, сначала отнесшегося к нему скептично. Но его проблематика была затронута Джеймисоном очень рано и развивалась им в серии работ с удивительной последовательностью. В первой своей монографии «Сартр — истоки стиля» (1961), написанной 25-летним Джеймисоном, уже говорилось об «обществе без видимого будущего, обществе, ослепленном невероятной неизменностью его собственных институтов, в которых, как кажется, не может произойти никаких изменений, а идея прогресса умерла»17
. Десятью годами позже, в «Марксизме и форме», сравнивая чарующие безделушки сюрреализма с товарами постиндустриального капитализма, «продуктами, лишенными всякой глубины», чье «пластиковое содержание никоим образом не может служить проводником физической энергии», он спрашивает: «Разве мы не наблюдаем здесь поразительную по масштабу культурную перемену, исторический разрыв неожиданно абсолютного характера?»18«Марксизм и форма» завершается наблюдением о том, что набирает силу новый тип модерна, представленный Зонтагом и Хассаном, который, в отличие от старого модерна, «не берет в расчет инстинктивную враждебность среднего класса, отрицанием которого он является»; он, напротив, «является массовым
— может, и не в городках Среднего Запада, но в господствующем мире моды и массмедиа». Фильмы Уорхола, романы Берроуза, пьесы Беккета относятся именно к этому типу. И «никакая критика уже не обладает достаточной силой, чтобы не покориться очарованию всех этих вещей как разнообразных стилизаций реальности»19. Сходное замечание находим и в «Тюрьме языка», где «глубинное оправдание» использования лингвистических моделей в формализме и структурализме лежит не столько в их научной валидности, сколько в характере современных обществ, «которые предлагают спектакль мира форм, от которых природа как таковая очищена, мира, насыщенного сообщениями и информацией, чья запутанная товарная сеть может рассматриваться как самый настоящий аналог системы знаков». Таким образом, здесь имеет место «принципиальная согласованность между лингвистикой как методом и тем систематизированным и развоплощенным кошмаром, который являет собой наша современная культура»20.